Богоматерь цветов. Жан Жене
ступенях алтаря базилики. Словом, это были выдумки детей-бродяжек, для которых мир опутан некоей магической сеткой, которую они сами ткут, разматывая нити из большого пальца ноги, проворного и твердого, как у балерины Павловой. Такие дети невидимы. Контролер не замечает их в вагоне, а полицейский на перроне, даже в тюрьмы они как будто проникают тайком, обманным путем, как табак, чернила для татуировок, лунный или солнечный свет, мелодия из фонографа. Малейший их жест обнаруживает их, как зеркало, на которое однажды обрушивается их кулак, оставив серебряную трещину-паутинку, он запирает в тюремную камеру вселенную, состоящую из домов, ламп, колыбелей, крещенских купелей, вселенную людей. Ребенок, о котором мы говорим, был настолько далеко отсюда, что из всех своих скитаний оставил в памяти одно: «В городе у женщин такие красивые траурные платья». Он так одинок, что любое несчастье или страдание, свое или чужое, трогает его до слез: сидящая на корточках старуха, напуганная внезапным появлением ребенка, описалась на свои черные нитяные чулки; стоя перед витриной ресторана, искрящегося светом, хрусталем и серебром, еще пустом, без посетителей, он в оцепенении наблюдал драмы, которые разыгрывали официанты во фраках, обменивающиеся изысканными репликами, оспаривающие место по рангу, и так до появления первой изящной пары, которая прерывает этот спектакль; педерасты, которые дали ему всего пятьдесят сантимов и сбежали, переполненные счастьем на целую неделю; на крупных узловых станциях он из зала ожидания ночью разглядывал бесчисленные рельсы, по которым сновали мужские тени с навьюченными на них тоскливыми сигнальными прожекторами; у него болели ноги и плечи. Ему стало холодно.
Дивин хорошо помнит эти мгновения, самые тяжелые для бродяги: ночью, когда машина на дороге высвечивает его, выставляя напоказ, ему и себе, убогие лохмотья.
Тело Миньона пылает. Дивин все еще в своем убежище. Я не знаю, снится ли ей сон или она вспоминает: «Однажды утром (как раз на заре) я постучала в твою дверь. Я не могла больше скитаться по улицам, натыкаясь на старьевщиков и мусорные баки. Я искала твою кровать, утонувшую в кружевах, кружевах, океане кружев, вселенной кружев. Из самой дальней дали боксерский кулак заставил меня скатиться в узкую сточную канаву». Тут-то и раздается колокольный звон. Теперь она засыпает в кружевах, и парят их обрученные друг другу тела.
Этим утром, после ночи, когда я слишком сильно ласкал своего друга, меня вырвал из сновидения шум ключа в замочной скважине: тюремный сторож явился за отходами. Я поднимаюсь и ковыляю до параши, еще не совсем очнувшись от своего странного сна, в котором смог получить прощение от своей жертвы. Я по горло окунулся в ужас. Ужас входил в меня. Я пережевывал его. Я был им переполнен. Он, моя юная жертва, сидел возле меня и свою обнаженную правую ногу не скрестил с левой, а просунул под ляжку. Он не произносил ни слова, но я знал наверняка, что он думал: «Я все рассказал следователю, ты прощен. Впрочем, я сам буду присутствовать