Пытаясь проснуться. Павел Пепперштейн
секунды не прошло, как старуху затоптали ногами.
Развилка
Этим утром Вощагин приехал в башню до рассвета, до того как солнце выбросило свои лучи из-за зубчатых камней Кремля, и с тех пор не покидал ее. В огромных окнах башни, обращенных к реке, он видел, как по реке, медленно и грузно рассекая зеркальную воду, двигались баржи и плоскодонки с гробами и другими предметами красного гробового цвета – цветами, венками, траурными материями. Ночью, должно быть, при свете факелов, грузили эти плоскодонки и баржи, а утром медленным, молчаливым потоком они стекали к Москве-реке, чтобы принять в себя кровь Москвы, окраситься кровью и уйти в черную реку.
Много барж и плотов прошло перед глазами Вощагина, а сколько всего их прошло мимо его глаз, он не считал. Ночью, перебиваясь со сна на сон, он смотрел на плоскодонки, плывущие по реке, и думал о смерти, а днем, просыпаясь, он думал о ней же, и глаза его зажигались особым огнем, какого не было у других людей.
Он видел смерть повсюду, где она проходила – или бывала в недавнее время. Видел ее в дымных и смрадных цехах стали и железа, где ржавеет и истлевает человеческая плоть, – видел ее в болотах, где прячутся тысячи трупов, закутанных в рваные шинели, в сапогах, которые полны теплой воды; в разбомбленных домах, – она в грязных, но веселых и беспечных детях, девушках и юношах, которые играют в жизнь и кланяются смерти, лениво подставив ее подлому лицу свои изломанные револьверы.
Видел смерть Вощагин и на полях, где уничтожаются невывезенные хлеба, где ворошится и гогочет под железными зубьями плугов мертвое хлебное поле, часто единственное поле, которое может дать жизнь новым посевам. И там тоже идет своя неумолимая и страшная битва за жизнь. Мутная жижа поднимается с полей, и ее поглощают бездонные ямы, выложенные колотым гранитом и устланные трупами.
И все чаще и чаще Вощагин думал о двуединой сущности человеческой жизни: жизни тела и жизни духа. Дух без тела – что день без солнца; без тела – что ночь без электрического света. Но и тело без духа – разве не призрак? Разве не бродит оно, покорное смерти, в черных дорогах запекшейся крови, меж изуродованных трупов, – разве не ищут они жадно друг друга, чтобы слиться в последнем страшном экстазе?
В короткое время, проведенное в Москве, Вощагин успел полюбить ее угрюмую красоту. Широкая, как поле, лежала она под ним, засыпанная огненными цветами, зловещими и прекрасными, как таинственные белые лилии, что ночью цветут в пруду у старой мельницы. Ночью вода там черна, как душа преступника, а днем она ослепляет взор своей голубизной и радостью жизни.
И как прежде, и теперь он думал о тайне, связанной с жизнью и смертью Ивана Москвы. Смутным и тяжелым воспоминанием мелькал перед ним образ этого человека, схоронившего себя в башне, – образ, в котором смешались и трагедия личности, и трагедия народа.
Тридцать лет тому назад, от 1912 года, записано было в «Книге Живота моего» о некоем Иване Москве. Был он человеком