Штрафной взвод на Безымянной высоте. «Есть кто живой?». Сергей Михеенков
это у меня по слабости сердечной. Вот говорят: любовь, любовь… А что такое любовь, как не сердечная слабость одного человека к другому? И ежели ты кого любишь, то все ему и прощаешь. И ты бы простил, ежель у тебя жена была бы…
– Нет, дядь Петь, я бы ни в какую не простил.
– А что бы ты сделал? Убил бы? – пожилой крякнул, засмеялся.
– Убить – это крайность. Убить…
– И любовь – крайность! Так-то, Колюшка, в жизни бывает. Вот поживешь, женишься, детей нарожаешь. Ежель, конечно, не убьют. По молодости лет я, брат ты мой, тоже так-то думал: пускай-де только взглянет на кого, я ей хвоста-то накручу! А как дети пошли… Хозяйство… А баба она хорошая, хоть и слабая по этой самой части. Добрая. Работящая. В руках любая работа горит. И дети ухожены, накормлены. Женщина… Молодость… И обладить умеет. Это да. Бывало, так горячей ногой и обовьет. И все с нею забудешь. И сама так и заходится от счастья, будто только на свет божий для этого и пришла. Баба есть баба…
– Не пойму я тебя, дядь Петь. Вот убей, не пойму.
– А и не надо, – усмехнулся пожилой. Усмехнулся так, что будто задумался, может, о главном для себя. Так вспоминают самые счастливые дни своей жизни, которые ушли безвозвратно и по следам которых, быть может, пройти уже не суждено.
Минуту-другую там, за поворотом траншеи, стояла тишина. Ратников слушал ее с той необыкновенной жадностью, с какой человек, мужчина, впервые за многие дни и месяцы фронтовой жизни вдруг понимает, что мир вокруг него наполнен не запахами войны и ее звуками, а иным, звучащим иначе и пахнущим иначе. Сквозь смутную темень крови вдруг проступила женщина. Рассказ пожилого пулеметчика одухотворил, очеловечил и эту ночь, и траншею с ее ровиками и блиндажами настолько, что Ратников впервые за многие месяцы снова понял одну непреложную истину, наполовину стертую обстоятельствами, что вокруг лежат, спят, а может, и не спят, молча думают о том же и не солдаты вовсе, а простые мужики, жители деревень и городов, мужья, сыновья, братья и отцы.
Такие мгновения на фронте мимолетны, случайны и невыносимо остры для онемевшей солдатской души.
Однажды вот такой же ночью в душном блиндаже в такой же тишине Ратникову пригрезился запах какой-то травки, которой он и названия не знал, но которая росла в его деревне на пригорке, на самом припеке. За лето ее усатые колоски вызревали, становились серебристо-серыми, и осенью, когда все увядало и никло после первых ночных захватов, она начинала благоухать необыкновенно сильным и терпким запахом, чем-то напоминавшим запах женщины. Он очнулся весь в слезах. Часовой, сидевший у входа над тусклой коптилкой из сплющенной артиллерийской гильзы, смотрел на него удивленными глазами.
Немецкий пулемет простучал на высоте длинной слепой очередью. Пули легли точно – простригли бровку бруствера, зашлепали по березовой коре позади траншеи. Немец стрелял трассирующими, чтобы видеть свой след и управлять им, и на мгновение маслянисто-черное пространство над нейтральной полосой