Смятение чувств. Стефан Цвейг
ощущал – все во мне накалено до предела. На кого ни глянь – я ненавидел каждого, любого из всех этих чинно восседающих, мирно жующих сограждан – им было хорошо, тогда как во мне все пылало. Я испытывал даже нечто вроде зависти – до того они благодушны, сыты, самоуверенны, до того безучастны к муке мироздания, до того глухи к немому крику, что распирает грудь изжаждавшейся земли. Я пронзал взглядом каждого – может, найдется хоть один, кто сострадает так же, как я, но все вокруг оставались покойны, умиротворены и невозмутимы. Кругом были только отдыхающие, ровно дышащие, благостные, бодрые, здоровые, и лишь я, я один среди них больной, единственный, кто заживо сгорает в горячке мироздания. Официант подал мне ужин. Я попробовал есть, но не проглотил ни куска. Всякое осязание претило мне. Слишком я был переполнен духотой, смрадом, испарениями страждущей, недужной, измученной природы.
Близ меня вдруг подвинули стул. Я дернулся. Всякий звук обжигал меня, точно каленым железом. Я поднял глаза. За столиком рядом обнаружились люди, новые соседи, которых я прежде не видел. Пожилой господин с супругой, чинная буржуазная пара, пустые, невыразительные глаза, жующие щеки. Но напротив них, почти спиной ко мне, сидела девушка, скорей всего, их дочь. Мне видна была только белая, грациозная шея и над ней, отливая металлическим блеском, шлем иссиня-черных, густых волос. Она сидела почти не шевелясь, прямехонько, и по этой неподвижности я узнал в ней ту, что совсем недавно стояла на террасе, жадно и трепетно ожидая дождя словно белая, истомленная засухой лилия. Ее болезненно тонкие пальцы то и дело нервно трогали прибор, но он ни разу не звякнул – тишина царила вокруг нее, блаженная тишина. Девушка тоже не притрагивалась к еде, лишь однажды ее рука порывисто и жадно потянулась за стаканом. О да, ее тоже снедает горячка мироздания, в приливе восторга не столько подумал, сколько почувствовал я при виде этого движения, нежно устремляя благодарный, полный сочувствия взгляд на ее тонкую шею. Наконец-то хоть одна душа, не утратившая живой связи с природой, хоть кто-то, кто, как и я, пылает в этом вселенском горниле, – и мне захотелось, чтобы она тоже узнала о нашем братстве. Я готов был крикнуть ей: «Да вот же я! Почувствуй меня! Почувствуй! Я тоже, как и ты, истомился, я тоже страдаю! Почувствуй же! Почувствуй меня!» Жгучим магнетизмом желания я окутывал весь ее облик. Не спускал глаз с ее изящной спины, мысленно гладил ее волосы, буравил взглядом этот полупрофиль, беззвучно, одними губами, звал ее, притягивал к себе, вбирал в себя и смотрел, смотрел, не отрываясь, посылая ей волны всего своего жара, лишь бы она тоже, по-сестрински, его почувствовала. Но она не оборачивалась. Оставалась недвижима, холодная и чужая, как статуя. Никто мне не поможет. И она, она тоже меня не чувствует. В ней тоже нет вселенской боли. Я сгораю один.
О, эта духота вовне и внутри, мне ее больше не вынести. Кухонные запахи блюд, сладковатые, жирные, нестерпимо били мне в нос, всякий шум действовал на нервы. Я слышал, как гудит во мне кровь, и чувствовал,