Следствия самоосознания. Тургенев, Достоевский, Толстой. Донна Орвин
на уровне повествователя и автора. Как мы увидим в главе 2, в этом отношении последователем Пушкина был Тургенев, считавший, что открытый психологический анализ с позиции повествователя антихудожественен и что только для определенного типа героев – обладающих самосознанием, как например Фауст или Гамлет, – такой анализ применим и не вносит искажений в их внутреннюю жизнь.
Лермонтовский Печорин, герой первого в России психологического романа, стал также первым героем, способным к саморефлексии[53]. По словам Белинского, «наш век есть по преимуществу век рефлексии»[54], и Печорин назван «героем нашего времени» потому, что служит этому примером. Чтобы подтвердить свою точку зрения, Белинский прямо указывает на лермонтовский текст – на исповедь Печорина доктору Вернеру в «Княжне Мери»:
Я давно уж живу не сердцем, а головою. Я взвешиваю, разбираю свои собственные страсти и поступки с строгим любопытством, но без участия. Во мне два человека: один живет в полном смысле этого слова, другой мыслит и судит его; первый, может быть, чрез час простится с вами и миром навеки, а второй… второй?..[55]
Белинский следующим образом комментирует этот фрагмент: «…в состоянии рефлексии человек распадается на два человека, из которых один живет, а другой наблюдает за ним и судит о нем»[56]. Критик создает психологическую генеалогию рефлексии, прослеживая ее от Гамлета («поэтический апотеоз рефлексии») до Фауста («поэтический апотеоз рефлексии нашего века») и Пушкина, который в «Сцене из Фауста» (1825), можно сказать, ввел в русскую литературу психологический принцип рефлексии[57]. Об этом стихотворении Белинский писал:
Дивно художественная «Сцена Фауста» Пушкина представляет собою высокий образ рефлексии, как болезни многих индивидуумов нашего общества. Ее характер – апатическое охлаждение к благам жизни, вследствие невозможности предаваться им со всею полнотою. Отсюда: томительная бездейственность в действиях, отвращение ко всякому делу, отсутствие всяких интересов в душе, неопределенность желаний и стремлений, безотчетная тоска, болезненная мечтательность при избытке внутренней жизни[58].
То, что Белинский определяет теперь как симптомы рефлексии, предшествующие поколения называли хандрой, ипохондрией, мнительностью, сомнением[59]. Одомашнивая это иностранное заимствование, соотнося его с более ранними понятиями (некоторые из них, однако, также являются узнаваемо заимствованными и связаны с байронизмом), Белинский дает историко-социологическое объяснение его появлению в России, утверждая, что оно распространилось с тех пор, как при Петре Великом в стране произошел разрыв с национальными корнями и традициями, результатом чего и явилось повышенное внимание русских к проблеме собственной идентичности. Каким бы гиперболизированным (и анахроничным) ни казалось суждение Белинского, оно иллюстрирует то новое
53
Ibid. Р. 142, 160–161.
54
Белинский В. Г. Поли. собр. соч. Т. 4. С. 254.
55
Там же. С. 252.
56
Там же. С. 253.
57
Там же. С. 253–254. Белинский не упоминает «Исповеди» Руссо, хотя признание Печорина очень близко признанию героя «Исповеди», которое я цитирую в главе 7.
58
Там же. С. 254.
59
Там же. С. 253. Возможно, Белинский имеет в виду «Евгения Онегина».