Вор крупного калибра. Валерий Шарапов
руки под мышки, зажав чемодан меж колен, глядя на уничтожение и разгром, вдруг дернулся, схватился за висок, достал пузырек и, откупорив, потянул носом. В воздухе разлился резкий, противный запах, от которого, однако, Вакарчук явно пришел в себя. Правда, ничего не ответил.
– Новенькое, оно подозрительно, – чуть ли не извиняясь, пояснял старший группы. – Я сколько раз видел: вход в схрон как раз под порогом меж комнатами. А раз подкрашенный – так к гадалке не ходи, там и схрон.
Герман Иосифович, после понюшки посвежевший и оживший, хотя и по-прежнему белый как лист, выдавил, разлепив бескровные губы:
– Где это?
– Хде-хде, – передразнил сапер, – а то сам не знаешь. Западная Украина.
Тот кивнул.
Ничего не обнаружив, извинились и уехали. Наблюдатели тоже стали расходиться. Вакарчук отказался поочередно от предложения Петра Николаевича, и от Филипповны, и еще от пары мадамочек переночевать у них на хлебах – и отправился в разоренный флигель.
Оля, которая, так и не дождавшись Николая, отправилась домой одна, видела, как сгорбленный Вакарчук один за другим устанавливает стеллажи, поднимает, бережно обдувая, книги. И явно у него болела голова, потому что он то и дело останавливался, тер висок, морщился. Оле ужасно хотелось вмешаться в происходящее. Постучаться, войти, извиниться, предложить чем-то помочь. Хотя бы утешить, сказать что-нибудь, пусть глупое, но теплое, доброе… Однако, будучи умницей, она прекрасно понимала, что бывают ситуации, когда просто надо человека оставить в покое, одного.
Да и люди, какими бы хорошими они ни были, все склонны перевирать на свой лад, предполагать самое мерзкое и грязное. И ей, даже ни в чем не виноватой, совершенно не улыбалось оправдываться, прежде всего перед Николаем.
В общем, добрейшая Оля Гладкова, отзывчивая душа, взяв себя в руки, заставила себя пройти мимо чужой беды и одиночества и сделать вид, что ничего из ряда вон выходящего не произошло. Лишь дойдя до дома, она хватилась бумажной розы – но ее нигде не было. Она валялась, наверное, где-то. Никому не нужный, втоптанный в грязь осколок мечты о цветущем рае. И не зацветет более ни она, ни те самые настоящие розы, о которых с такой нежностью, такой любовью говорил этот покалеченный, странный человек, сплошная открытая рана.
…Колька, убедившись, что все стихло, вернулся домой за полночь, высыпал перед матерью пригоршню свеклы.
– Ой, надо же, – обрадовалась она, с наслаждением принюхиваясь, – прямо как чистый чернослив. Умеет. То-то Наташка порадуется.
– Сама бы съела, – заметил он грубовато, но мать давно уже не обращала внимания на его колючки.
– Пусть, пусть ребенок полакомится, теперь не скоро свеколки-то такой увидим. Разве что осталось у него, бедного. Герка-то как-то по-особенному ее сушил.
– М‐мать, – процедил Николай, но вовремя прикусил язык.
– Что, сынок? – немедленно спросила она.
– Это я так. Спокойной ночи.
«Спокойной» не получилось, он проворочался,