Почтовые открытки. Энни Пру
в ярость, прибежала в коровник, Минк удивился: «Послушай, их надо учить смолоду. Приходится. Это же ради его собственной пользы. Я сам через это прошел. И голову даю на отсечение, что больше он никогда молоко не расплещет». Так и было.
А Даб! Сколько ему тогда было? Пять? Шесть? Вздумалось ему поесть под столом вместе с собакой, так Минк вытащил его оттуда за волосы, поднял в воздух и, встряхивая, зарычал: «Ты будешь есть нормально из тарелки или нет? Будешь?!»
Но она не могла долго держать на него зла, потому что он остывал так же быстро, как распалялся. Бладовский характер. У Лояла был такой же, взрывной. Только вскипел – и тут же мягкий, как масло.
Минк с Дабом задерживались в коровнике. Кухонные часы показывали девять, когда пришел Даб, с удовольствием, наслаждаясь вкусом горячего цикория, выпил чашку кофе из рябого кофейника, стоявшего в дальней части плиты, другую, со сколами, налил для Минка. Смена настроений в их семье происходила стремительно – словно летали туда-сюда костяшки на счетах. Злоба и напряжение быстро смягчались. Минк старался подавлять свое недовольство привычкой сына вечно где-то шляться и его непобедимым пристрастием к негритянской музыке и тем пластинкам «Роу-бой Хэрри», которые он тайком откуда-то приносил. Еще он ездил в Рутленд, в ресторан «Конг Чау», где в один присест съедал на три доллара овощей под каким-то крысино-коричневым соусом, а по воскресеньям напивался в придорожном баре «Комета» и лапал женщин своей единственной грязной рукой.
Даб, в свою очередь, глотал навязшие в зубах сентенции Минка по поводу невозможности вырваться из тисков тяжкого труда, которые тот вечно бормотал себе под нос, и мирился со святой верой отца в то, что скотоводческий аукцион – самое лучшее развлечение, о каком только можно мечтать. Даб сумел проглотить даже убийство голштинок.
В тусклом свете лампы их заскорузлые ладони соприкасались, как два куска дерева, когда Даб протягивал руку к полному ведру молока и передавал Минку пустое, после чего продвигался вперед, протирал бока и вымя следующей коровы и успокаивал Мирну Лой, которая вскидывала голову, все еще продолжая нервничать. Делая дело, они становились партнерами. Дополнительный груз работы, свалившийся на них без Лояла, сплачивал их. Даб шевелился быстрее; Минк доил и доил без перерыва: четырнадцать коров, семнадцать… руки у него болели, спина разламывалась, и Даб видел, чего ему стоил этот тяжкий труд. Впервые в жизни, глядя на Минка, он пожалел, что у него только одна рука.
Теперь, когда Лоял уехал, в нем поднялось что-то вроде тоски по отцовской привязанности, тоски, о существовании которой в себе он даже не подозревал, которая тихо и мирно дремала где-то глубоко под его кривляньями и отлучками и которая до этого момента никогда не искала удовлетворения. Хотя она и не вытеснила застарелой ненависти и того, что он твердил про себя как заклинание: «Я никогда не стану таким, как он».
Они работали молча, слушая про цены на яйца, вести с ферм, новости с войны, о которых вещал трескучий, засыпанный