Белые одежды. Не хлебом единым. Владимир Дудинцев
он, навалившись плечом на косяк двери.
– Разговор, Ванюша, был интересный, – сказала Туманова. – Жаль, тебя не было. О добре и зле. Кстати, Феденька, у тебя ведь было еще историческое доказательство. Давай-ка… его нам!
– Он доказывает, что добро и зло безвариантны, – задумчиво проговорил Вонлярлярский.
– Но ведь это верно! – воскликнула Туманова чуть громче, чем надо. – Если спас человека – почему спасший ходит кандибобером? Он открыл в себе нечто! Даже если нельзя никому рассказать – все равно!
– Мне кажется, – осторожно заметил Вонлярлярский, – он ходит, как вы сказали, кандибобером, потому что в доброте есть элемент эгоизма. Добрым поступком человек прежде всего удовлетворяет свою потребность в специфическом, остром наслаждении…
– Не то, – сказал Федор Иванович, почему-то темнея лицом. – Добро – страдание. Иногда труднопереносимое.
Все умолкли. Вонлярлярский легонько хихикнул. Стригалев округлил глаза и выразительно повернул голову, словно наставил ухо.
– Потому что добрый порыв чувствуешь главным образом тогда, когда видишь чужое страдание. Или предчувствуешь. И рвешься помочь. А почему рвешься? Да потому, что чужое страдание невыносимо. Невозможно смотреть. Когда мне в медсанбате сестра перевязывала рану, знаете, какое лицо у нее было… Такая была написана боль… Вот примерно так. А приятное ощущение возникает уже потом, когда все сделано. Когда спас и сам не утонул. Тут уж и кандибобером пройдешься! Так что никакого эгоизма в добрых делах нет, Стефан Игнатьевич. Если есть, это не добрые дела.
После некоторого общего молчания Туманова захлопала в ладоши, сверкая перстнями, и объявила:
– Ладно, хватит страданий! Ты, Феденька, идешь на кухню, там бабушки дадут тебе самовар. А остальные мальчики выдвинут на середину стол.
Самовар был из красной меди, весь в вертикальных желобках, он сверкал и шумел. Ручка крана была как петушиный гребень, вся медно-кружевная, особенная; чтобы открыть кран, ее надо было не повернуть, а опустить вниз. Федор Иванович принес самовар и утвердил на столе, который уже накрыли скатертью. Лена ставила стаканы и блюдца. Сев в сторонке, Федор Иванович иногда хмуро посматривал на нее. Он приметил, что у нее красивые темные, но не черные волосы, гладко начесаны на уши и заплетены сзади в хитрый лапоток. Карие глаза опять посмотрели на него в упор через очки. Еще приметил он ее широкие честные брови. «Она, должно быть, на редкость чистая душой, что ни подумает – сразу выдает движением» – такая мысль вдруг пришла ему в голову. Заметил он и чувственную пухлинку маленького розового рта. Но тут же увидел бритвенное движение губ и переносицы, отвергающее плоть. И подумал: «Ишь какая…»
– Что-то стаканы трескаются, – сказал дядик Борик. И за столом он был выше всех на голову. – Давайте, Леночка, налейте мне, а я загадаю, пустят меня за границу на конгресс или нет.
Все весело зашумели.
– Сейчас все полезут гадать. – Стригалев покачал головой. – Давайте, Леночка, наливайте мне тоже. Загадаю: утвердят