Белые одежды. Не хлебом единым. Владимир Дудинцев
тараканов кругами забегали по полу и по стенам и через мгновение все куда-то скрылись. Поэт достал из духовки лоснящуюся сковороду с четырьмя кусками мяса, сидящими в высокой подстилке из жареного лука. Понюхал и подмигнул. Каждый кусок был величиной с большой мужской кулак.
– Это ты все для себя? – изумился Федор Иванович.
– Мне надо есть мясо. Вечером ко мне придет дама.
– Серьезно относишься к делу…
Поэт кончил любоваться своей сковородкой.
– Подогреем? – спросил, сверкнув сумасшедшими светлыми глазами. И ответил: – Подогреем-с!
Пыхнул огонь в духовке, Кондаков задвинул туда сковороду. Федор Иванович в это время рассматривал приклеенное над столом цветное фото обнаженной женщины, вырезанное из иностранного журнала.
Поэт дернул гостя за рукав. Они прошли маленькую переднюю и комнату с плотно завешенным окном, в которой на столе среди высохших винных луж стояла лампа без абажура, на полу темнели десятка полтора бутылок, а на стенах висели афиши с крупными буквами: «Иннокентий Кондаков». В другой комнате была видна низкая старинная кровать – квадратный дубовый ящик с темными спинками, на которых поблескивали вырезанные тела длинноволосых волооких дев, летающих среди роз и жар-птиц. Две несвежие подушки, огромное стеганое одеяло, простыни – все стояло комом. Поэт снял закрывающий окно лист фанеры, потянув за шнур, впустил дневной свет, и стали видны грязный паркет, пыль и окурки по углам, грязные разводы и надписи на стенах. «Дурачок!» – было написано на самом видном месте губной помадой. И в этой комнате висели афиши с той же крупно напечатанной фамилией и несколько фотографий – везде поэт Кондаков, освещенный с трех сторон, в раздумье или в дружеском оскале.
– Здесь я вдохновляюсь, – сказал он, указывая на свое ложе.
– Вижу, вижу. Тебя навещают… – заметил Федор Иванович. – Небось увидят обстановочку и сейчас же наутек.
– Ты не знаешь женщин, Федя. Они, как увидят это, прямо звереют. Женщину надо знать. Окинет взглядом все это – тараканов, бутылки, грязь, – сначала начинает дико хохотать. Потом бросится на меня с кулачками – колотить. И наконец, обессилев, падает… вот сюда. – Он оскалился. – Одна ко мне ходит… ты бы посмотрел. Такая, брат, тихоня, такой младенчик, такая тонкость, куда там! А когда наступает миг – сатана!
– Хвастун! – сказал Федор Иванович, все еще оглядывая комнату. Его жизнь шла другими дорогами, таких людей и такой обстановки он не видел.
– Пошли! – Принюхавшись, поэт вдруг бросился в кухню.
Федор Иванович уселся за стол, Иннокентий поставил на какую-то книгу горячую сковороду, дал гостю грязную вилку и измазанный в жире нож с расколотой деревянной ручкой.
– Вот тебе хлеб, – он положил на стол два остроконечных батона, – вот запивка, все вино выпили вчера – выставил две бутылки молока. Не отставай! – И, разрезав на сковороде один кусок, сунул в пасть первую порцию.
– Погоди, надо же вилки помыть! И стол…
– Можешь и пол помыть. Разрешаю. – Мотнув головой наотмашь,