Сестры Эдельвейс. Кейт Хьюитт
воодушевлённая его пылкой речью, проскандировала:
– Евреи!
– Совершенно верно, добрые люди Зальцбурга! Евреи разрушили наш привычный уклад. Они пачкают нашу чистую германскую кровь! Мы, дети и наследники Германии, с долгой и благородной историей, восходящей к самому Карлу Великому, вынуждены выпрашивать объедки, которые евреи соизволят нам дать. Это должно прекратиться! И это прекратится, когда Гитлер объединит нас с Германией!
Услышав одобрительные возгласы толпы, Лотта похолодела. Все чаще и чаще она видела в городе такие демонстрации или читала в газетах непристойные статьи о ненависти к евреям и желании австрийцев объединиться с Германией, несмотря на решение правительства оставаться независимым и объявить членство в Национал-социалистической партии вне закона.
На прошлой неделе Лотта видела Яноша, точильщика ножей, с подбитым глазом и всего в синяках. Когда мать спросила, что случилось, он пожал плечами и улыбнулся, показав, что он лишился нескольких зубов.
– Мальчишки решили преподать мне урок. Что я могу сказать, фрау Эдер? Этот мир – несчастливое место.
Губы матери вытянулись в тонкую линию, но она ничего не сказала. Отец же был очень расстроен и настоял на том, чтобы вдвое больше заплатить Яношу за заточку ножей.
– Вдвое! – воскликнула Хедвиг, когда он ушёл. – Есть милосердие, а есть глупость.
– Что ж, позволь мне побыть глупым. – Манфред печально улыбнулся, и Хедвиг, хмыкнув, умчалась наверх.
Лотта знала, что отец терпеть не может нацистов и всё, за что они ратуют; она слышала немало критики, когда собирались его гости. Но она не знала, что думает мать; если у неё вообще были политические убеждения, она держала их при себе, и Лотта могла лишь предполагать, что Хедвиг солидарна с мужем.
А что думала она сама? У Лотты тоже не было особенного мнения, разве что раздражали злобные крики. Она любила тихую жизнь, спокойный ручей был ей ближе, чем бурная река, и всё, что она делала – слушала стариков на отцовских собраниях, ела приготовленный матерью тяжёлый грёстль, хотя с трудом могла прожевать картошку на свином сале, посещала уроки музыки, которые ей не нравились, – она делала, чтобы радовать других.
Самой же Лотте счастье всегда казалось недосягаемым мерцанием на горизонте, которое слишком часто исчезало из поля зрения, как бы она ни пыталась разглядеть его в музыке или в тишине, в угождении другим или потакании себе. Она всегда, подумала Лотта, обречена неустанно гоняться за этим неуловимым чувством, за далёким мерцанием.
Оратор спрыгнул со ступенек, и толпа начала расходиться, Лотта отошла в сторону, изо всех сил стараясь не встречаться ни с кем взглядом. Тот, кто так завёл толпу, оказался грубым краснорожим типом; на щетинистой шее был небрежно завязан заляпанный галстук. Он посмотрел на Лотту и усмехнулся так, что она опустила глаза.
Она всё чаще и чаще замечала, как на неё смотрят мужчины – с понимающим блеском в глазах, с ухмылкой, обводя глазами