В одном чёрном-чёрном сборнике…. Влада Ольховская
лишь бы не понимать, не признавать случившееся. Вот и я обвёл взглядом термичку, скользя глазами по почерневшим стенам, по обгоревшим печам, а потом глупо спросил:
– А где Владик?
– Нет Владика, – тихо ответил шеф. – Неосторожное обращение с огнём. – Он чуть помолчал, потом, словно извиняясь, продолжил: – Так всем легче будет. И следствию, и нам с тобой. А то что же это?! Второе самоубийство за десять дней? Эпидемия какая-то!
– Чьё самоубийство?
Я упорно отказывался соображать, рассеянно оглядывая термичку. Такую знакомую и незнакомую, родную и чужую одновременно, теперь, когда она была словно покрыта чёрной чешуёй.
– Ну тише, тише, – Саныч мягко похлопал меня по плечу. – Про самоубийство никто нигде не скажет и в бумагах не напишет. Хотя он же недаром изнутри закрылся. И печку-таки починил. А она до тыща трёхсот жарит, сам знаешь – зверюга. Вот все по домам ушли, а он починил, разогрел и тогда уже… сам… себя… Зачем? Ну скажи мне – зачем?! Чего ему не жилось?!
В этот раз шефу не пришлось выдавливать слезу – сама по щеке потекла. С минуту он молчал, может, правда ждал, что я объясню «зачем», а потом доверительно понизил голос почти до шёпота:
– Про тебя я не сказал. Не думай.
– А что про меня?
– Ну ты же как вчера на Владика орал! Наговорил всякого, а он через два часа с собой покончил? Так себе совпадение, нехорошее. Есть же статья теперь – доведение до самоубийства. Лучше с этим не связываться, помалкивать. А Владика жалко, понимаю, очень жалко. Он ведь, оказывается, поэт был. Вчера, когда ты ушёл, мне бумажку сунул, а там стихи. «Уколовшись едва, мы тупим остриё, изменяем словам и теряем чутьё». Сильно, да?
Я помню, что просто отвернулся и пошёл, ничего не сказав. Ноги еле слушались, едва гнулись, как деревянные. В ушах застыли стихи, последняя строчка. «И теряем чутьё». «И теряем чутьё». «Чутьё». Он написал это обо мне? О Боре и его «сородичах»? Или о… себе? «Что-то там с носоглоткой».
– Правильно, – крикнул в спину Саныч. – Иди домой, отдохни, оклемайся.
Я не обернулся. Вышел на улицу, закурил – зажигалка ходила в руках ходуном – и поднял голову. В кино в подобные моменты обычно льёт дождь – природа будто плачет. Но в данном случае природа, кажется, забила на чужие несчастья. Небо было чистое, светило солнце. Светило оно серым цветом, и хотя я точно знал, что свет должен быть жёлтый, но, копнув память, понял, что не помню, как выглядит жёлтый.
Время перевалило за полночь. Значит, уже четверг. Не важно.
В приоткрытое окно сочился холодный ночной воздух, доносился приглушённый шум далёкого шоссе. Сгорбленный, с опущенной головой, я неподвижно сидел в темноте. В одной руке держал блокнот, в другой – телефон. Блокнот, потому что там теперь были записаны не только мои стихи, но и Владика. А телефон, потому что весь сегодняшний день пытался связаться с людьми из списка.
Кидал заявки в друзья, строчил сообщения. О том, что я тоже забыл запахи и цвета. О том, что мой друг-поэт покончил с собой. В итоге, совершенно