Петербургский сыск. 1874 – 1883. Игорь Москвин
человек с облегчением вздохнул.
– Я давно готов, – и всю дорогу промолчал.
Вошли в кабинет, глаза Венедиктова расширились, губы затряслись, весь побелел, словно полотно.
– Не надо, – замахал руками, увидев на столе покрытую коричневыми пятнами одежду убитой, заголосил едва слышно, – не надо. Уберите их, уберите. Я и без того все расскажу. Я – убийца, я – виновный.
Из допроса мещанина Внедиктова, совершившего убийство:
– Когда подошел ко мне такой рыжеватый и сказал: «Проедем в сыскное!» На душе так легко стало, словно Настасья. наконец меня оставила в покое. Еду, хоть и знаю, каторги не миновать, а сам радуюсь. Нету больше моей мучительницы, нету и вечер тихий, и ветра нет. Сплошная благодать. Будь, что будет. Раз на моем роду написано свершить злодеяние и понести за него кару, то так требует Господь Наш. Ну и, Слава Богу, что пришел конец моим мучениям. даже крестом себя три раза осенил. Вхожу к самому главному начальнику, а там, у стола в голом воде моя Настасья, на ней порезы, где я на части резал, показывает на одежду свою, колоду дровяную, сундук и улыбается. Никуда от меня не денешься, звучит в голове, будто она ко мне обращается. В меня, словно бес вселился, трясет меня и смеется. Страх опять меня охватил, я и делать не знаю что, только свербит: «Все рассказывай, Коля, все. Иначе не видать тебе никогда покоя ни на этом свете, ни на том. Рассказывай». Машу руками, вою во весь голос, а она, Настасья, не отступает. Ждет видать, когда я признаваться начну. А у меня горло перехватило, хочу сказать, а не могу, словно кто воды налил. Мычу, словно помешанный, а еще больше боюсь, как бы она ближе не подошла, кровью меня не залила. Вокруг меня люди стоят, ко мне обращаются, а я не слышу, только ее одной голос мне доступный. Я устал бегать от нее, устал слышать ее голос, который меня попрекает, а иногда булькает, как тогда, когда я ножом по шее. остолбенел я и как закричу, как оказалось потом едва шептал: « не подводите меня к ней! Не подводите!» А сзади меня в спину подталкивают, я упираюсь. «Унесите это! Унесите!» – крика нет, только шепот. « Во всем сознаюсь! Я Настасью жизни лишил, я ее в сундуке отправил! Это я душегубом стал!»
Слепые котята. 1874 год
День выдался душным, с утра нещадно палило солнце и на, до рези в глазах, голубом небе ни единого облачка, а в комнате, казалось, ещё чуточку и в стакане на столе закипит вода.
Иван Дмитриевич поднёс к губам стакан, отхлебнул глоток и, сморщив лицо, словно выпил не воды, а яду, посмотрел на содержимое, но не стал ставить на стол, а вновь поднёс ко рту.
Миша Жуков с досадой смотрел на открытое окно, за которым хоть и жара, но с пробегавшим иногда по улицам прохладным ветерком, наверное, заблудившимся среди зданий и поэтому потерявшим ориентиры.
– Излагай далее, – лениво произнёс Путилин, по его скучающему виду было не понять: спрашивает ради проформы или искренне заинтересован в рассказе.
– Я и говорю,