Жнец тёмных душ. Майк Гелприн
Но все были недвижимы, и пришлось ему сесть на прежнее место, чтобы Генрихович назначил следующего рассказчика.
– Ну, продолжать тебе, жертва государственного антисемитизма.
Альберт не сразу понял, что обращаются к нему, поэтому ответил Саша.
– Не надо этого. Он наш. Ну, в хорошем смысле советский. Почти русский.
Альберт лишь недоуменно сверкнул очками на заступника.
– Да мне-то какая разница? – усмехнулся Генрихович. – Просто я тут сижу при всех своих талантах и образованиях, а его папашка небось стройтрестом руководит. Не так, скажешь? А всё жалуются.
– Раз уж вас так интересует, почему евреев всегда беспокоит один только намек на погром, – вскинулся Альберт, – я расскажу вам одну историю.
Все произошло в один из бесчисленных еврейских погромов на юге царской Украины. О точном времени и месте я нарочно умолчу, равно как и о национальности погромщиков, потому как происходили погромы тогда часто, всюду и почти по одинаковому сценарию. Кто честнее – били в лице евреев своих деловых конкурентов, кто изощренней – искали повод в виде ритуальных убийств. Впрочем, некоторые обходились и без сколько-либо внятной аргументации. Это могли быть русские, украинцы, грузины, молдаване, казаки или даже греки…
В тот день весь город оказался на улицах. Где-то пыталась дать отпор еврейская самооборона, кто-то спешил за помощью к равнодушно наблюдающим насилие полицейским, кто-то просто спасался бегством, забыв обо всем. Погромщики врывались в лавки, рассовывали по карманам копеечный товар, пили любое найденное спиртное. Ежесекундно звенели выбитые стекла, треск нарастающего пожара заглушал крики людей. Дело, конечно, было не в грабеже, это был механический рефлекс. Им хотелось унижения, крови. Изнасилования были не следствием возбуждения, а лишь проявлением жестокости.
И поверите вы мне, если я скажу, что был в городе один человек, который ничего этого не слышал? А это истинная правда. Он был пианист. Отказавшись пойти по стопам отца-ребе, он изо дня в день тренировал свою блестящую технику. Пианист был так одержим, что, садясь с утра за рояль, не вставал порой до самых сумерек. Даже когда инструмент не издавал звуков, музыка, скопившаяся у него в голове, заслоняла весь мир. Выстрелы за окном были для пианиста не громче хлопушек, крики – не назойливей детских считалок.
Когда погромщики вошли в комнату, пианист ничего не услышал. Он не слышал, как стучали по паркету каблуки, как незваные гости удивленно перешучивались и бесцеремонно шарили по шкафам. Не обонял смрад сивухи и самосадного табаку. В мире музыки это было попросту невозможно. Вернула его в наш скорбный мир жесточайшая боль в пальцах и кистях. Пока двое, схватив, удерживали пианиста, третий раз за разом наваливался на тяжелую крышку всем весом, давя руки несчастного.
Ничего не понимающий пианист выл. Но выл не от боли. Не только от нее. Он знал твердо и наверняка, что никогда больше не сможет играть. Выл так страшно, что погромщики