Из записок следователя. Николай Михайлович Соколовский
Дмитрий Иванович, стало быть, гусь прежде был Фома, – вмешался опять депутат. – А у нас он сидит шестой год, так мы им и не нахвалимся. И поверьте, смиренеее арестанта во всей его роте нет. Знаете ли, что он делает целый день? Вы, чай, видели, что напротив арестантских камер, в одном коридоре унтер-офицеры живут. Народ все женатый, ребятишек у них пропасть. Фома, как с работы придет, так только и делает, что с детьми возится: игрушки мастерит, сказки рассказывает. Пуще своих отцов да матерей дети его любят. Так все дядей Фомой и зовут.
Я никак не ожидал такого конца. Должно быть, по выражению лица моего Фома угадал, что исход его скитальческой жизни крайне удивил меня и что я хочу спросить его, вследствие каких причин пришел он к нему.
– Укатали сивку крутые горки. Погулял молодец, пора и честь знать, – предупредил меня Фома на не успевшие высказаться вопросы.
– Одно в тебе нехорошо, Фома, – докторально сказала офицер. – В церковь ты совсем не ходишь, Богу мало молишься. Кабы не это, совсем был бы примерный арестант. Одно слово – молитва…
Но в ответ на увещевание Фома посмотрел на офицера так пристально, что тот замолчал, не успев кончить непрошеную проповедь.
Офицер вышел из комнаты, Фома подошел ко мне ближе.
– Ваше благородие, я у вас пришел милости просить.
– Какой?
– Нельзя ли попросить вам командира, чтобы расковали меня? Уж я не убегу никуда, бояться нечего.
В арестантских ротах существует закон, что если из партии арестантов, отправленных на работы, кто-нибудь убежит, то все остальные, как бы в наказание за то, что не донесли предварительно об умысле товарищей, заковываются в кандалы на неопределенное время, хотя, быть может, ни один из оставшихся на самом деле не знал, что замышляется побег.
– А что? Видно, тяжело в них?
– Тяжело-то не тяжело, ваше благородие, довольно стыдно. Человек-то я уж не молодой.
Я обещал Фоме похлопотать за него перед начальством, но начальство было неумолимо: Фому от кандалов не освободили.
Батька
– А вот и их батька, – сказал мне тут же офицер, указывая на вновь входящего арестанта, призванного для допроса по тому же делу о побеге.
– Как тебя зовут?
– Назырь Веллеулов.
– Из татар?
– Татарин.
– Что же ты, муллой, что ли, был, что тебя господин поручик батькой зовет?
Изменившиеся черты подвижного лица арестанта показали, что вопросом дотронулись до одного из больных мест, до одного из воспоминаний, которые хотелось бы забыть. Веллеулов горько улыбнулся.
– Их благородие изволит все шутить, потому и зовут меня батькой.
Веллеулов был обрусевший татарин: только незначительная разница в акценте изменяла его происхождению.
– Ведь он, однако ж, не зовет других батькой, от чего же тебя так величает?
– Я, ваше благородие, палачом был, вот они батькой меня и прозвали.
– Палачом? Как же ты сюда попал? Ведь не может быть, чтобы ты отслужил свой термин. Тебе всего лет тридцать. Да и палачи приписываются в крестьяне или мещане.
– Да я недолго и был