Отмытый роман Пастернака: «Доктор Живаго» между КГБ и ЦРУ. Иван Толстой
был знаком с его сестрами, которые жили (...) в Оксфорде, и одна из них попросила меня взять с собой пару башмаков для ее брата-поэта».
Все, что я тогда написал, – говорил Пастернак Берлину, —
«написано через силу, одержимо, изломано, искусственно, негодно; но сейчас я пишу совершенно по-другому: нечто новое, совсем новое, светлое, изящное, гармоничное, стройное, классически чистое и простое – как хотел Винкельман, да-да, и Гете; и это будет мое последнее слово, мое самое важное слово миру. Это – то, да, это именно то, что я хочу, чтобы запомнилось, осталось после меня; я посвящу этому весь остаток моей жизни» (Берлин, с. 432—433, 445).
Для пастернаковского преображения в сорок пятом были и другие причины – печального родственного порядка: в апреле скончался его пасынок Адриан Нейгауз, а 31 мая в Оксфорде умер его 83-летний отец художник Леонид Осипович Пастернак, живший в эмиграции с дочерьми. Тяжесть утраты, как это часто бывает, сменилась новым, неведомым прежде осознанием старшинства в роду, смелости в оценке прошлого, цельности и значимости собственного опыта. Пастернаку открылось пространство романа.
«Смерти не будет», – победоносно и многозначительно вывел он первоначальное заглавие книги. В декабре 45-го появились первые страницы, хотя настоящий отсчет начался для Пастернака с лета 46-го.
«...Я начал писать роман в прозе (...), – сообщал он своей кузине Ольге Фрейденберг 5 октября 46-го, – и с большим увлеченьем написал четверть всего задуманного или пятую его часть. Это все очень серьезные работы. Я уже стар, скоро, может быть, умру, и нельзя до бесконечности откладывать свободного выражения настоящих своих мыслей. Занятия этого года – первые шаги на этом пути, – и они необычны. Нельзя без конца и в тридцать, и в сорок, и в пятьдесят шесть лет жить тем, чем живет восьмилетний ребенок: пассивными признаками твоих способностей и хорошим отношением окружающих к тебе, – а вся жизнь прошла по этой вынужденно сдержанной программе».
Как пишет Дмитрий Быков, Пастернак
«чувствовал, что теперь, когда получены новые и явные доказательства его европейской славы, когда молодежь с волнением ждет его слова, он обязан быть равен себе, как в семнадцатом году, освободиться от всех гипнозов и сказать самое смелое, самое честное слово, свое, как говорил он сам, „последнее слово миру“» (Быков, с. 655).
Пока же наступил август 1946-го и с ним первые после войны тяжелые испытания. 14 числа в газетах появилось «Постановление о журналах „Звезда“ и „Ленинград“» – первый после войны удар по надеждам в советской литературе. Главными мишенями были объявлены Анна Ахматова и Михаил Зощенко, но всем стало понятно, что пора относительного либерализма резко закончилась, железный занавес упал с грохотом и лязгом.
Впрямую Пастернак, казалось бы, не пострадал: его не арестовали, обыскам не подвергли, книг из библиотек не изъяли. Но публичная порка состоялась. 4 сентября в своем выступлении на президиуме правления Союза писателей Александр Фадеев предупредил коллег, что нельзя по отношению к Пастернаку проявлять «угодничества», поскольку тот не