По дороге в Вержавск. Олег Ермаков
а того деда солдата звали Максим. От него пошел весь наш Жарковский такой вот род.
– Так тот солдат был Долядудин?
– Ну так. А его сын, Никифор-то, стал Жарковский.
– Как же так, баб Устя?
– Да вот так уж и есть. Дюже горяч он был, той Никифор, как сто пожаров. Чуть что не по нем – в крик и в драку. Оттого и на хутор ушел. Сынок-то его, дедушка твой Дюрга тоже с огнем, да поспокойнее. Поспокойнее, но того и гляди обожжешься.
Это уж Сеня и сам знал. Дед запросто мог перетянуть вожжой, если опростоволосился – коз, там, запустил в пашню или мешок с зерном оставил на дворе на ночь росистую… Большеносый, узколобый, узколицый, дед солёно ругался и был круто-жесток временами. И силен, хоть вроде и невысок, и стар уже. А как разденется, так все мышцы катаются будто бока чугунков или яблок-антоновок по осени. Дед Сене напоминал какой-то заморский корень, и не заморский, а приморский – женьшень. Видел картинку в журнале на этажерке. Этажерка стояла в углу у стола, вся заваленная старыми журналами «Вокруг света», с какими-то склянками, в коих уже окаменели мази, прополис, со свечками, столь потрепанным Евангелием, что один из гостей, заметив, пошутил насчет Нового-то Завета, мол, ветх на самом деле, как и прежний.
Вот и дед был такой весь перекрученный, жилисто-мускулистый, как тот корень на картинке. Картуз наденет – один нос торчит. Глаз не видно, но ясно, что глядит кругом цепко-прицельно, в синей рубахе в горошек, в жилетке кожаной потертой, в коричневых штанах и в кожаных хоть и старых, но крепких еще сапогах со сбитыми каблуками. Идет, постукивая прутиком по колену. Бородка короткая, черно-белая, перец с солью.
А он же и был потомок того солдата Максима. И как огреет кого, батрака к примеру, или поддаст внуку, или учинит нагоняй невестке, Сениной мамке, – за грязный подойник или еще за что, так сразу Сеня и вспомнит иную, разбойную версию богачества солдата Максима Долядудина.
Тут и гадать нечего: мол, спаситель или разбойник? Конечно, разбойник.
И Сеня к Дюрге приглядывался, как он ходит неслышно-легко, как нож держит или топор жилистой загорелой рукой, одним ударом петуху голову срубает, как смотрит из-под картуза: глаза – два черных желудя и нос брюквиной. И вдруг так сощурится, заметив к себе внимание, насупится…
Нет, было что-то в нем такое, было.
А Дюрга и бормотал угрюмо, когда власть понаставила красных флажков, как на волчьей облаве, и давай загонять мужиков в коллективную артель, что лучше петуха пустит да в лес уйдет.
– И куды? На разбойную дорожку? – осторожно вопрошала маленькая Устя, оправляя платок.
– А и то больше ладу, – отвечал дед. – Был же Стенька Разин. И про него до сих пор красивые песни поют.
Устя мелко крестилась. А Сеня думал: ну точно! так и есть! Истинную правду плел Протас.
Сам-то Сеня хотел в колхоз. Скучно было на хуторе. Правда, и деревня Белодедово, бывшее Долядудье, невдалеке, но всего-то несколько дворов. То ли дело Каспля – видное, красное село. С флагами, сельмагом, клубом, куда уже привозили