Дорога уходит в даль… В рассветный час. Весна (сборник). Александра Бруштейн
чем у нас.
– А почему?
Папа дочитал журнал, кладет его на стол:
– Ну, это я так, на бегу, рассказать не могу. В общем, мы отстаем от заграничного календаря на двенадцать дней. И каждые сто лет эта разница увеличивается на один день. С 1900 года мы уже будем отставать на тринадцать дней.
– Очень странно! – удивляюсь я. – У нас сегодня еще только девятнадцатое апреля, а у них уже первое мая!..
На изнанке сорванного календарного листка, как всегда, напечатано множество сообщений: пословицы, почему-то всегда либо неинтересные, вроде «Февраль заморозит, а март отпустит», либо общеизвестные, как «Ученье – свет, неученье – тьма», медицинские советы («Простейшее средство от детских поносов»), меню обеда («Щи суточные говяжьи, бараний бок с кашей, мороженое») и, наконец, – загадочная строка: «Погода по Брюсу: дождь». Эти предсказания погоды почему-то никогда не сбываются!
– Папа, кто такой Брюс?
Папа, который уже пошел было к двери, но по дороге, заметив какую-то книгу, уткнулся в нее, очень спокойно отвечает мне:
– А черт его знает, кто такой Брюс!
– Тут, в календаре, сказано: «Погода по Брюсу: дождь»…
– А-а-а… – вспоминает папа, продолжая читать книгу. – Это при Петре Великом… ученый был. Предсказывал погоду… Двести лет назад…
– Как же он мог двести лет назад предсказать, что сегодня будет дождь?
– Ну вот, оттого никакого дождя сегодня и нет! И вообще, не приставай с пустяками, очень интересная статья попалась…
Пока мы с папой разговариваем – вернее, пока папа отстреливается от моих вопросов, – Юзефа прибирает комнату. Юзефа сердита. Впрочем, она ведь редко бывает настроена благодушно, но сегодня она как-то особенно яростно бушует. Переставляет мебель со стуком, стирает пыль со статуэтки Пушкина с таким ожесточением, словно собирается отломить Пушкину голову.
– Учителя своего дожидаешься? – спрашивает Юзефа.
– Да.
– Не дожидай. Не прийдеть твой арештант. Не прийдеть ён, бедны-ы-ы-й…
И Юзефа вдруг начинает плакать!
Обычно Юзефины слезы не слишком пугают меня. У Юзефы, как папа говорит, глаза на болоте. Только копни – и мокро. Но то, что Юзефа так горько плачет о Павле Григорьевиче, которого она терпеть не может, называет «арештантом», приписывает ему всякие вины и прегрешения, – это поражает меня как громом.
– Что с моим учителем? – бормочу я в испуге. – Случилось что-нибудь? Беда какая-нибудь?
– Не случилось, так случится! – И частые слезинки бегут по морщинам Юзефиного лица, как ручейки по давно промытым руслам.
С трудом удается добиться от нее рассказа о том, что́ она знает. Знает она только то, что сегодня ей говорили на базаре кухарки, – а они все ссылаются то на «покоёву» (горничную) пристава, то на кухарку «жандармского пулковника».
– Да что они стрекочут, все эти покоёвы и кухарки? – начинает