Три солдата. Джон Дос Пассос
стекло. Затем он спустился вниз, передвинул лестницу и полез на следующее окно. По временам он для разнообразия начинал с середины окна. По мере того как он работал, какая-то мелодия начинала прокладывать себе путь в твердой сердцевине его мозга, вызывая в нем брожение, размягчая его. В ней отражалась вся безмерная пыльная тоска этой жизни: люди, застывшие в строю на учении, вытянувшиеся во фронт; однообразный мерный топот ног, пыль, поднимавшаяся от батальонов, марширующих взад и вперед по пыльным учебным плацам. Он чувствовал, как мелодия заполняет все его тело от ноющих рук до ног, уставших от маршировки взад и вперед, от необходимости вытягиваться в одну и ту же линию с миллионами других ног. Его ум начал бессознательно, по привычке разрабатывать мелодию, инструментировать ее. Он чувствовал в себе огромный оркестр, заполняющий его целиком. Сердце его билось быстрее. Он должен обратить это в музыку, он должен запечатлеть это в себе, чтобы воплотить в симфонию и записать, чтобы оркестры могли играть ее, чтобы несметные толпы восприняли ее и содрогнулись до мозга костей.
Он работал не переставая весь бесконечный день, карабкаясь вверх и вниз по лестнице, натирая окна барака мыльной тряпкой. Одна глупая фраза, застрявшая в его мозгу, вытеснила оттуда поток музыки: Arbeit und Rhythmus. Он без конца повторял ее про себя: «Arbeit und Rhythmus». Он попробовал было изгнать из своего сознания эти слова и снова погрузиться в ритм музыки осенившей его симфонии, выражавшей пыльную тоску, насильственное втискивание теплых, полных движений, своеобразия и стремления тел в неподвижные формы, напоминавшие те формы, в которые выливают оловянных солдат. Но кто-то, казалось, грубо кричал ему в уши все те же слова: «Arbeit und Rhythmus!» Этот голос заглушал все остальное, истязая его мозг, иссушая его и снова превращая в твердую засохшую массу.
Вдруг он громко рассмеялся. Да ведь это же были немецкие слова… Его готовили к тому, чтобы убивать людей, говоривших таким образом; если бы кто-нибудь произнес это, он убил бы его. Они будут убивать всякого, кто говорит на этом языке, он и все остальные, – те, которые маршировали сейчас по учебному полю, чьи ноги вытягивались на плацу в одну и ту же линию.
Было субботнее утро. Три солдата в синих блузах подметали листья на улице между рядами бараков, под командой капрала, кривоногого итальянца, умудрявшегося даже при солдатском столе распространять вокруг себя легкий запах чеснока.
– Тянетесь, точно слюни! Пошевеливайтесь, ребята… через двадцать пять минут инспекция! – повторял он.
Солдаты продолжали работать не обращая на него внимания.
– Ни черта не стараетесь! Если увидит инспекция, мне нагорит, не вам. Поживее, пожалуйста. Эй, вы там, подберите эти окаянные окурки!
Эндрюс сделал гримасу и начал собирать маленькие серые, грязные кончики выкуренных папирос. Когда он нагнулся, глаза его встретились с темно-карими глазами солдата, который работал возле него. Глаза были сужены от злобы, а мальчишеское лицо пылало под загаром.
– Не для того я полез в эту чертову армию, чтобы всякий проклятый идиот командовал мной, – негромко