Перипетии. Сборник историй. Татьяна Щербина
я не ее сладость, а ее горечь, потому что именно горечь виновата в том, что у меня на языке появился вкус войны, то есть не личной, а глобальной черной дыры. Войной меня начали прикармливать давно, с нарастанием крещендо в слове «победа», с множащимися черно-рыжими лентами, с танками в телевизионной картинке, и вот тема, словно внезапно всплывшая со дна, – ядерный удар. И русские люди перешли на крик: посадить, расстрелять, отжать. Впервые я не капризничаю, что не люблю зиму и когда же кончится март. Наоборот, страшно ценю, что иду вечером по бульвару, а деревья светятся, магазины работают, можно пойти в кино, вернуться домой, сидеть в тепле, за компьютером, как я сейчас, или читать книжку, или болтать на кухне с друзьями. Москва больше не живет открытиями – только закрытиями, и их все больше, пространство все теснее, тревога разлита в воздухе, и все говорят, что «что-то надо делать».
Вторую половину своей прекрасной эпохи я каталась на машине времени, серийный ее выпуск как-то остался незамеченным. Мы путешествуем в любые эпохи, не осознавая, на чем. Не пешком же я пришла в Сен-Реми-де-Прованс! На самолете прилетела – да, в современный Марсель, а потом-то Древний Рим кругом: вот откопанный Гланум, развалины достраиваются глазом до строений, ресторан античной кухни потчует блюдами прямо на его древнемраморных плитах. А вот уличный водопровод журчит, made in первый век нашей эры. Винодел Пьер в раскопанных винных подвалах все того же первого века производит вареное вино, строго по тогдашней технологии.
Рядом – дом, где родился Нострадамус. Тот же самый, никакого торгового центра, многоквартирного жилья на его месте не возвели. А вот Ван Гог, будто вышел на минутку за пределы психбольницы. Больница все такая же, и палата его, и пейзаж: оказывается, он был реалистом, написанные им здесь картины – это виды больничного палисадника («Ирисы»), соседнего поля, и все они узнаваемы в натуральном виде, а репродукции картин расставлены перед каждым фрагментом пейзажа, открывающимся взору.
Теперь, когда я возвращаюсь на этой машине времени обратно в Москву, понимаю, что вернулась в мастерскую, потому что тут двадцать первый век и есть мастерская – по изготовлению истории. Во Франции это скорее салон красоты, уход за старушкой. Счистить налипшее за века забвение, протезист-стоматолог тут же и, конечно, инфраструктура для путешественников в прошлое. История закончилась, старушка отправилась в вечность, потому нет более важной работы, чем опись имущества и прием посетителей, достраивающих связь времен.
Связь эта, кажется, уже у всех достроена, так что живем, уткнувшись в черные окна – черные дыры своих смартфонов. Они втягивают в матрицу, по сравнению с которой таблица умножения – писк младенца, цифровой мир кажется реальнее этого, освещенного солнцем, который еще недавно был единственным. Я ж это так хорошо помню по себе: «…оставляя одну механику организма, который перебирает руками и ногами, будто гребет в воздушном океане». Цифровой незаметно всосал, перекачал, перезаписал «мир белковых