Память по женской линии. Татьяна Алфёрова
сироте, живущей у крестного отца, посватались сразу четверо. Ответ отложили на следующий день, до утра. Тетка Пелагея, жена крестного, искрутилась на лавке, а прабабушка спит себе на полатях. Но тетка не обладала безмятежной сонливостью, которая будет передаваться по наследству, как память, и поэтому сердито шептала снизу:
– Анна, спишь, что ли?
– Сплю, Кока, сплю.
И в конце концов:
– Да ты не спи, Анна, думай, за кого идти-то!
Отдали, конечно, за самого богатого.
Оборачиваясь, обнаруживаешь прошлое сахарным. Решения принимались легче и быстрее. Их поступки, увеличенные биноклем времени, кажутся полновеснее наших. И разумнее. Несмотря на то, что они промахивались, даже если выбирали богатых. Жизнь складывалась из бесконечной работы, а память хранила, в основном, историю отношений.
1. Каменные розы
Бабушка умерла, и я прокатила родственников с наследством. Я забрала не только фаянсового теленка, который каждое утро, пока я была маленькой, приносил в копытцах горошину обсыпанного сахаром драже, но и весь город. Город с непременным городским садом, желудями и черемухой, с центральной улицей, где обосновалась местная сумасшедшая, умещавшая в одном выкрике-предложении целые истории:
– Она бегала с бритвой по переулку, когда за ним пришли!
И двор, бабушкин двор, я забрала со всеми дровяными сарайчиками и пристройками, со старой квартирой, помещавшейся в каретном сарае бывшей купеческой усадьбы. В центре двора стояла маленькая покосившаяся мазанка, там жил Универсам. Так прозвал его мой дед за «помоечный» промысел. С утра Универсам с тележкой совершал обход мусорных баков по всему району, к обеду возвращался нагруженный, тяжело стуча разномастными колесиками по булыжной мостовой. Через тридцать лет этот промысел повсеместно освоят бомжи. По смерти Универсама осталась полуслепая жена Раечка, взятая им «из тюрьмы» после войны. Выпив, она часто пела странные будоражащие песни. Некоторые из них я встречу позже в сборниках «Русский городской романс» и «Споем, жиган». На семидесятом году у Раечки появился молодой двадцатишестилетний кавалер. Пока хватало Раечкиной инвалидной пенсии по зрению, они пили «белое» и вместе пели по вечерам, когда пенсия кончалась, переходили на «синюху» – средство для мытья окон; иногда дрались. Во дворе давно перестали об этом судачить, привыкли.
Загадкой оставалась лишь Дуся, живущая не в каретном сарае, как все, а в старом господском доме с полуразрушенным вторым этажом. Она выходила из дому раз в сутки, ненадолго: вынести мусорное ведро и покормить кошек. Во дворе обреталась целая орава серых, рыжих, полосатых и муаровых Васек и Мусек. Как говорит знакомый кошковед: «Порода помоечная, мелкобашковая». Где Дуся брала еду или, допустим, спички, не ходя на улицу, – не знаю. Дровяные некрашеные сараи в то время не зияли провалами и скрывали массу удивительных вещей – в дедушкином я нашла слегка объеденного мышами «Дон Кихота». Он пах подберезовиком и сыроежками, это был восхитительный запах.
Я приезжала на время летних каникул. Темнело рано, и вечерами мы перематывали шерсть. Я растягивала пряжу на руках, а бабушка мотала клубок и рассказывала истории, каждый вечер по одной. Большей частью о наших родственниках, населявших, похоже, половину Рыбинска. Прабабка со стороны деда, не нашей женской линии, родила одиннадцать сыновей, и все, кроме последнего, выжили, я имею в виду – из младенцев. Потом-то погибли, кто в германскую, кто в финскую, кто в Отечественную. Мой дед, младший из братьев, дожил до девяноста и умер от пневмонии. Все оставили наследников. Я не знаю даже имен.
Бабушкины истории могучими ударами сокрушали литературу. Вряд ли она выдумывала сюжеты, описаний не давала, характеристики персонажей выводила крайне скупо. Может быть, поэтому истории ошеломляли.
Я забрала их с собой, как город, но в той моей памяти, памяти десятилетней школьницы, они сохранились неотчетливо.
К примеру, образ дочери вдовы вижу ярко, почти как мост через Черемуху или пожарную каланчу, но подробностей не соберу. Да ведь от каланчи в памяти тоже остались: галки на белых наличниках и струи воды перед воротами, когда пожарные мыли машины, – ни фактуры стен, ни точного их цвета.
А вдова сделалась вдовой еще до революции. Какая-то очередная моя родственница из девятнадцатого века. Ко всем прочим неприятностям, бобылка, безземельная. Дочерей вдова нарожала не меньше трех, число неважно, ведь речь об одной, старшей и самой красивой. В крестьянских семьях старшие дети частенько вырастали самыми красивыми, рослыми и сильными, успевая родиться, пока родители их еще любили друг друга без повседневной неизбежной привычки, не то ненависти от трудного быта, тяжкой работы. Нынче не проверишь: либо детей мало – ну, один, много два, либо любовь и семья уж очень отличаются от тех патриархально-крестьянских. Это я не иронизирую, это я по-честному.
И эта вот дочь, достигнув определенного возраста, стала пользоваться успехом не только в своей деревне, но и в трех соседних. Вдова возложила на нее большие надежды: выгодная партия, все как положено. Наконец-то, паче чаяния, своя землица появится. Но город Рыбинск недалеко,