Память по женской линии. Татьяна Алфёрова
показывает. Никогда не показывает и себя. Личико в ложке крошечное, только и видно черную прическу и черные глаза.
Я пересказываю Лизе те обрывки, что сохранились в памяти о ее муже. Стараюсь, чтобы история отношений с Кокой выглядела поприличнее. Лиза, он же старый человек, ему нужен уход и крепкий чай; она неопытна до такой степени, что не отличает хорошего от дурного, сама подумай, с пяти лет сирота, «в людях». Да она и не красива, Лиза, веселая, правда, и готовит хорошо, ну и продукты от столовой. Я даже не знаю, как твой муж овдовел, а может, не овдовел, и ты живешь где-нибудь в Польше? Нет, не сейчас живешь, сейчас и Коки уже нет, а тогда, когда они сошлись, когда разыгрывалось начало истории с Кокой, собственно, не начало – завершение. Трудно объяснить. Особенно если сама толком не знаешь.
Так хочется сделать Лизе приятное. Раскладываю Кокины кольца на столе, вдруг какое-то из них Лизино? Старые фотографии остались в городе, не таскать же на дачу весь архив. Рискуя пропустить эту грозу без Лизиных картинок-историй, говорю и говорю про Коку, какая она щедрая, как старалась для этого поляка на сорок лет старше себя и как ей негде было жить, когда приехала в Питер из деревни. А если Лиза не понимает по-русски? Как объяснить Лизе, что за ее мужем в его последний год хорошо ухаживали и белье меняли – как там у них было положено? – раз в десять дней. Не сердись, Лиза, не злись на Коку, она берегла его, видишь, даже вещи, его драгоценные подарки не продала, не сменяла на хлеб в блокаду. Ты слышишь, Лиза?
Мне кажется, она смеется там, в ложке, и грозит пальчиком. Точно, смеется, слышно даже сквозь грозу за окном.
И гроза не за окном, а на картинке, знакомый поляк застыл в растерянности посреди – наверное – будуара. Имя «Лиз» тоже застыло, непроизнесенное. Боязливо взглянув в сторону постели, берет с туалетного столика ожерелье, камни вспыхивают в слабом свете ночника, он стискивает холодные искры и разжимает пальцы. Украшение падает на пол, но удара не слышно. Ничего не слышно. С трудом, словно пространство стало вязким, идет через комнату, останавливается у тумбочки с лекарствами, разглядывает пузырьки, бонбоньерки, стакан с серебряной ложкой. Выплескивает в форточку остатки жидкости из стакана, помедлив, обтирает ложку о скатерть и отправляет в карман. Видимо, не понимает, что делает. Когда он поворачивается к двери и проходит мимо постели, мне становится видно свесившуюся оттуда мертвую черную косу. Гроза разгулялась, не утихает. Прощай, Лиз!
5. Числа-1
Я забыла, как звучат ночью копыта, когда на дедовом диване неудержимо летишь в сон, а за окном по неразличимой дороге громыхает телега, и на грохот накладывается четкий перестук копыт низкорослой лошадки, мешается с цоканьем маятника, медленно отступает: то ли вдаль, то ли в сон. Сон всегда большой, плотный, ему не мешают пружины, звенящие из глубин старого дивана, прервать его может запах ватрушек с черникой, испеченных «в поддымке», но это будет утром, нескоро. Сон – наследство. Так спала прабабушка Анна в ночь после сватовства, на жестких полатях у крестного.
«Жесткие»