Память по женской линии. Татьяна Алфёрова
Вера быстро умерла.
А порода – что порода? Не собаки же! Порода – условность. Исчезнет, не запомнится.
Летом я ездила на Волгу, в те края, где жили поколениями мои предки. И на выставке увидела чудесную работу ярославского скульптора Натальи Павловой: рыженький купец в красной поддевке. У него было лицо моего прадеда. Фотографии конца XIX века сохранились, я легко узнала. Ничто не исчезает. Ничто.
Братья
У меня три братика. Двоюродных, но это неважно, когда нет родных. Три братика в разных городах. И все далеко от меня.
Одному братику можно позвонить всегда. Другому под настроение – лучше под его настроение. Третий обычно сильно занят, он врач. Но бывало, что раньше звонил сам. Сейчас не бывает, и я скучаю.
В первого я была влюблена в свои девять лет на целых полчаса, пока ждали автобус: мы с бабушкой провожали его в город из деревни Вздыхайлово; на остановке у дороги над нами вздыхала прямо-таки бесконечная ива, навевала, да, всякое навевала. И братик был такой романтический, черноглазый, ну чисто Лермонтов.
Со вторым я долго переписывалась, после месяца полусовместного житья и времяпровождения в Риге. У меня практика институтская, а он работал в рижском Ботаническом саду. Ох, сколько было приключений! Как-то раз даже залезли в чужой коттедж за городом и отпраздновали там Иванову ночь, я порвала юбку, перелезая через забор. Утром, уже в Риге, встретили у театра известную латышскую актрису, и та уставилась на мою несчастную разодранную юбку, но дело не в том, а в том, что звонить ему нынче можно только по настроению.
С третьим мы ровесники, вместе росли летними месяцами. Зимой – нет, всякий рос отдельно в своем городе, в своей школе. Третий братик меня заложил, еще до школы, когда нам было по пять лет, – наябедничал бабушке, что сказала плохое слово. Слово было «гадский», относилось к предмету одежды. Этому братику не в раз позвонишь, а ябедничать уже некому, нет бабушки. Я бы сейчас поябедничала, пожаловалась.
А полгода назад у меня было четыре брата.
Старший брат умер этой тяжелой зимой.
Он был какой-то отдельный, старше меня на десять лет, любого из нас, двоюродных, много старше. Я помню обрывки, легенды о нем. Жил у нас с мамой в комнате в коммуналке, когда поступил в институт в Ленинграде, после перебрался в общежитие на проспекте Максима Горького, как тогда (временно, как оказалось) назывался Кронверкский.
Там – ужас-ужас – они с однокурсниками ловили голубей, приманивая их хлебными крошками на подоконник, а после жарили. 1965 год, наши в космосе, а еды студентам не хватало: трудно поверить. Немного легче будет, если представить, что стипендию брат со товарищи тратили не на еду, а на то, что традиционно покупают юные шалопаи со времен вагантов (и это далеко не всегда книги или музыкальные инструменты). К тетке же – моей маме – ходить харчеваться каждый день было неловко.
Там на Горького – куда смотрел комендант общежития – брат целиком расписал стену комнаты, входящего встречала фреска, копия ивановского «Явления Христа