Свет и тени русской жизни. Заметки художника. Илья Ефимович Репин
вечно с палкой, ругает баб, чуть они станут разговаривать.
– Куда вас гонят? – спросил я со страхом, пока Середа отстал.
– Далеко, к Харьковской улице, новые казармы обмазывать глиной. А твою мать еще не выгоняли? – спросила соседка.
– Нет, – ответил я с ужасом. – Разве можно?
– А то что же, ведь она такая же поселянка, как и мы все… А что ж ты Репчиху не выгоняешь на работу вместе с нами? – обратилась она к догнавшему нас Середе. – Ведь такая же поселянка! Что ж она за барыня?
Середа остановился, задумался. А в сам деле, что ж она за барыня?
Он подошел к нашему крыльцу и крепко застучал палкой в дверь.
Маменька выбежала с бледным лицом…
– Завтра на работу, сегодня только упрежаю, завтра рано собирайся и слушай, когда бабы и девки мимо будут идти, – выходи немедленно!..
Новые казармы были на выгоне, недалеко от Делового двора, откуда виден Страшный ров. К Страшному рву все боялись подходить: там целыми сворами бегали и лежали расстервившиеся собаки, даже бешенные оттуда иногда мчались, мокрые, с пеной у рта, прямо по дороге, пока их не убивали палками мужики. А на днях эти собаки разорвали чьего-то живого теленка: так и растерзали и обглодали до костей. В ров валили всякую падаль: и дохлые коровы, и лошади, и собаки, и кошки, и овцы лежали там с оскаленными зубами, с ободранными шкурами, раздутыми животами, а другие – высоко подняв одну заднюю ногу. Вонь такую несло оттуда, что не подступиться…
С узелком (в нем на тарелке было положено съестное для маменьки) я поднялся на Гридину гору и прошел дальше к плетню Дворянского сада: там я увидел, что собаки со страшным лаем понеслись к кладбищу и к Староверскому лесу.
Я обрадовался и почти бегом пустился к казармам, и бабы наши уже были мне видны.
Девки пели песни и мешали глину с коровьим пометом и соломой. День был жаркий и они почти все были покрыты белыми платками и косынками, чтобы не загореть.
– Барыня, белоручка, – кивали бабы в сторону маменьки, – узнаешь, небось, как поселянки работают, а то, вишь, все отбояриваются. Небось Середа тебе покажет барство!..
Маменька подошла ко мне; она была под черным большим платком, спущенным низко. Лицо ее было так красно и блестело от слез так, что я едва узнал ее…
– Ах, напрасно ты все это нес, мне и есть не хочется! – сказала маменька.
Мы сели на высохшей травке.
– Как же ты от собак прошел? – спросила маменька.
– Я к садам, к плетню, а оттуда, как увидел, что собаки понеслись к окопу, я скорее сюда.
У маменьки руки были в глине, и местами из них кровь сочилась.
– А трудно, маменька? – шепчу я. – Можно мне за вас поработать?
Маменька рассмеялась сквозь слезы и стала меня целовать. Я никогда не любил целоваться.
– Маменька, – отталкиваюсь я, – может быть, поселянам нельзя целоваться? Не надо…
Маменька заплакала, посмотрела на свои руки и пошла к общей бадье вымыть их.
Потом мы сидели; маменька ела обед. Нам слышен был лай рассердившихся