Эвмесвиль. Эрнст Юнгер
этим столом пировала тысяча царей, слепых на правый глаз, и еще тысяча кривых на левый глаз, – все они давно покинули мир и населяют ныне могилы и катакомбы».
Когда Талиб прочел это, у Мусы потемнело в глазах; он издал крик отчаяния и разодрал свои одежды. Потом повелел он записать эти стихи и надписи.
Едва ли боль когда-либо охватывала историка с такой силой. Это боль, мучившая человека прежде всякой науки и сопутствует ему с тех пор, как он выкопал первые могилы. Пишущий историю хочет сохранить имена и их смысл, хочет даже извлечь на свет давно забытые и канувшие в Лету имена городов и народов. Историк будто возлагает цветы на могилу и говорит: «Вы, мертвые, вы, безымянные, князья и воины, рабы и злодеи, святые и блудницы, не печальтесь, вас помнят с любовью».
Но и эта память преходяща, она падает жертвой беспощадного времени; всякий памятник выветривается, и вместе с умершими сгорает и их венок. Но почему, почему мы все-таки не отказываемся от служения? Мы могли бы удовлетвориться Омаром, устроителем шатров, выпить с ним до дна ширазское вино и отбросить пустой глиняный кубок: прах к праху.
Раскроет ли страж когда-нибудь их могилы, пробудит ли их к свету крик петуха? Так должно быть, и скорбь, мука историка направляет его, указывает путь. Он – судия мертвых, он судит, когда давно уже утихли восторги и ликование, пьянившие властителей мира, когда забыты их триумфы и жертвы, их величие и позор.
Но это всего лишь указание, всего лишь намек. Мука, тревога исторического человека, его неутомимая работа несовершенными средствами в бренном мире – их невозможно почувствовать, невозможно исполнить без побуждения, порождающего этот намек. Потерю совершенства можно ощутить, только если совершенство существует. Историку ведом этот намек, дрожь пера в руке. Стрелка компаса дрожит, потому что существует полюс. Она сродни ему, сродни в своих атомах.
Как поэт взвешивает слова, так историк должен взвешивать деяния – по ту сторону добра и зла, по ту сторону всякой мыслимой морали. Стихи заклинают муз, историк же заклинает норн, и они являются к его столу. Наступает тишина, отверзаются могилы.
Но и тут находятся расхитители, готовые ради дохода искажать стихи и деяния, – так что лучше кутить с Омаром Хайямом, чем вместе с ними глумиться над мертвецами.
4
На этом месте по аудитории прокатился шорох. Я слышал его уже из коридора, ибо, тихо открыв дверь, вышел из аудитории. Позже, в библиотеке, Виго спросил меня об этом:
«Вас, должно быть, немало смутило то, что вы услышали?»
В ответ я покачал головой. Скорее лекция меня слишком захватила – задела мои собственные устремления, разбудила мою собственную боль. Правда, не знаю, смог ли я верно обрисовать то, что говорил Виго. У него в запасе великое множество образов, которые он вплетает в свою речь так непринужденно, словно извлекает из воздуха. Они окутывают течение мыслей, нисколько их не искажая; речь его напоминает дерево, чьи цветы вырастают прямо из ствола.
Я, как уже сказано, ограничился тем, что просто покачал головой; всегда лучше – прежде всего среди мужчин – обозначить