Чудо для Долохова. Татьяна Тихонова
выкатил робота-уборщика. Обошёл Долохова, остановившегося посредине серой дороги.
– Чего тебе? Что ты сюда всё ходишь? – проговорил Богач, стараясь не смотреть в глаза.
Так учили обращаться с ларусами. Опасные они. Ганса в прошлом году один такой дверью придавил. Придурки, что с них взять. Но отвечать надо, как положено, а то уволят. Везде видеосистем навтыкали. Будет жаль, за этих идиотов хорошо платят.
– Иди домой, Долохов. Домой иди, говорю. Домой.
«Тварь ли я, или право имею… А тварью быть не хочется… Как же не хочется быть тварью…»
Артём прошёл мимо Богача и остановился.
Тот покосился на него. Долохов стоял совсем близко, безучастно глядя в одну точку на тяжёлом подбородке Богача. Богач не выдержал, повернулся к роботу.
Долохов обхватил его за шею правым локтем. Сжал мёртвой хваткой. Мышцы сжимались на раз-два. Как домкрат. Ещё. Ещё сильнее…
Богач захрипел.
Схватился руками за локоть.
Долохов оторвал Богача от земли. Ноги в форменных берцах дрыгнулись в воздухе.
– Тварь, – просипел Долохов непослушными губами. – За что ты… Анну… Милоша… Антона Ивановича…
«Тварь ли я…»
Долохов отпустил.
Ефим рухнул на колени. Ткнулся лбом и руками в серый газон, качнулся из стороны в сторону. Закашлялся хрипло. Рывком поднялся. Ноги дрожали.
– Ты… иди отсюда, Долохов… домой иди, – прохрипел он, стараясь говорить, как ни в чём не бывало. Везде камеры, проклятые датчики.
Долохов смотрел мимо Богача. За ограду. На садик с каменными цветами. Он их видел впервые. Они все здесь такие. Каменные.
Паразит молчал. Наказывать он любил. Хватило одного раза постоять у окна дома, где жили женщины. Когда там был Богач. Ларусы часто стояли снаружи. Любопытны они как дети.
А старик приходил лишь однажды.
– Антон Иванович, зачем ты прилетал на Шанору-то? На фестиваль светящихся ночей? – спросил Долохов.
– Я позже прилетел. После этого самого фестиваля в аккурат и прилетел, Тёма. Думал сына забрать, шестнадцать лет мальчишке. Он так мечтал увидеть эту светящуюся Шанору. Отписали мне письмо по галактической, адрес взяли в его почте. «Ваш сын скончался от неизвестной болезни, которой заразился во время обстрела городской набережной…» Хотел похоронить по-человечески, а его – в реактор… Испугались. Себя бы лучше испугались. А потом и чёрные во второй раз прилетели. Я хоть им в глаза посмотрел. Пустые глаза-то, Тёма, без опознавательных знаков. Боятся.
И курил. Курил жадно, самокрутка выгорала наполовину от одной затяжки, края её тлели.
– Смешно, понимаешь. Вредный я. Паразиту говорю – водки хочу. Плеснёшь в стакан, говорю, накатишь, и такое тепло… чувствуешь, поплыл. Хорошо. А если, говорю, сигаретой затянешься… Ну, он меня и придавил сразу накрепко, не продохнуть, проще сдохнуть, так скрутило, Тёма… Видно, решил, что трудновоспитуемый я. А я не пил, Тёма, нельзя мне было, сердце больное. А потом и этот прибил. Надоел я ему. «Что ж ты, говорит, такой жалкий-то». Пожалел! И убил. Робота своего привёл и голову-то