Полина, моя любовь. Алексей Ивин
пьянит и что мы малоопытны и любим друг друга. Наконец уста расстались, и в счастье мы прижались висками, переплетая волосы.
Я возбуждался быстрее, чем Полина, но лучше владел собой. Полина прерывисто дышала, ее знобило, и чувственная муть заволакивала глаза. Она пожаловалась на холод; я набросил ей на плечи пиджак. Мы целовались почти беспрерывно, потому что ощущали какую-то пустоту, едва размыкались губы; не хотелось верить, что наша любовь обречена на неудачу. Я целовал ее лоб, щеки, губы, шею, я долго баловал кончик ее носа, потому что он был совсем холодный, я целовал куда попало, но больше нежно, чем настойчиво. Такой уж я человек, во мне нет властности, я только привыкаю к новым положениям, но не создаю их. Я боялся скорой развязки, хотя и прикидывался, что добиваюсь ее.
Я ослабил чувственный натиск; мне было достаточно того, что уже произошло; я не терял головы, оставляя пути к отступлению. К сожалению, я был не холоден и не горяч, а только чуть теплый. Тридцать шесть с половиной градусов. Полина чувствовала это и освободилась из объятий; я позволил ей это с радостью, с облегчением при мысли, что не придется глупить, что, правда, мудрому достаточно, что, слава Богу, я не совершу ничего предосудительного. Главное – вовремя одуматься. А то ведь за краткие минуты сомнительного блаженства придется платить болью, самоосуждением, раскаянием.
Вот так мы и встретились: она действовала, а я выжидал.
– Открой! – сказала она.
Я повиновался, но уже с сожалением: вовсе не хотелось, чтобы она уходила, не приняв моих извинений, – двух-трех прочувствованных, подкупающе нежных поцелуев, умасляющих горечь.
Дверь была отворена, и Полина вышла, почти выбежала, будто ее вытолкнули; я обратился в нитку, послушно следующую за иголкой.
Наш соучастник, длинный путь по спящему коридору, вновь восстановил близость; мы простились, я обещал прийти вечером.
В шестом часу утра, едва коснувшись постели, я заснул, как убитый.
Глава 3
Может быть, и не напрасно так ругают сейчас общественный застой и тоталитарную систему, но мне те времена и до сих пор кажутся прекрасными: что пройдет, то будет мило. Я человек хоть и трусоватый, как бы пришибленный с детства, но не исключено, что – начнись демократизация тогда, в семьдесят пятом году, – я выдвинул бы свою кандидатуру в логатовский горсовет: претензий и в те годы мне было не занимать (то есть в те-то годы как раз и были претензии). Но поскольку все пошло как пошло, я тихо-мирно, как и весь советский народ, ушел в личную жизнь. И открыл в ней столько утех и прелестей, что – вопреки раздражению людей практичных и умудренных – хочется повествовать о них откровенно и цветисто, как маркиз Донасьен Альфонс Франсуа де Сад. (Любопытно, за что этого мерзавца и душегуба, проведшего тридцать лет в тюрьмах и заклейменного нашим литературоведением, издают и переиздают французы? Но это, как говорится, a propos…)
Итак, в восемь часов утра, свежий