Дорогая Лав, я тебя ненавижу. Элия Гринвуд
концерт в поддержку больных лейкемией, где должна была петь Эш. Мы устроили девичник – заглянули в парикмахерскую, потом в торговый центр, чтобы купить идеальное платье для выступления Эшли. Мама, хоть и с большой неохотой, разрешила мне покрасить кончики волос в темно-розовый цвет, а моей сестре сделали мелирование.
Это был идеальный день.
До определенного момента.
Я забежала в дом раньше мамы и Эшли, чтобы найти папу. Я просто не могла дождаться, когда смогу показать ему свои волосы. Эшли всегда была маминой дочкой, я же – дочерью своего отца. Но Кертис Д’Амур был не просто моим папой.
Он был лучшим другом и единственным человеком в моей жизни, который, как я чувствовала, видел меня так же четко, как и мою сестру. Единственным человеком, кто заставлял меня чувствовать, что я его любимица. У него было особое прозвище для меня и только для меня.
Любовь.
Одно глупое маленькое прозвище.
Это все, что у меня от него осталось.
Когда я нигде не смогла его найти, то направилась в гараж. Я знала, что после аварии он любил тусоваться там. Хотя и не могла понять почему. Разве это не напоминает ему о том, что он потерял? – спрашивала себя девятилетняя Авина. – Разве это не заставляет его думать о том, что он больше никогда не сможет водить ни одну из этих быстрых машин?
Мой отец был гонщиком, и чертовски хорошим гонщиком. Он любил это больше всего на свете.
Даже, по-видимому, больше своей семьи.
Один неверный поворот, и все было кончено.
Он лишился ног, карьеры, мечты. Он сел в инвалидное кресло и стал совершенно другим человеком. Из лучшего в мире отца он в одночасье превратился в жалкую оболочку человека. Затем он впал в такую глубокую депрессию, что никто, даже моя мама, не сумел его вытащить.
А она пыталась. Господи, как она пыталась. Она любила моего отца больше, чем кого-либо из нас, даже Эшли. Она заставила его обратиться за помощью. Но спустя два года постоянной терапии мы оказались здесь.
В холодном пыльном гараже, где пахло прощанием.
Когда я вошла, он сидел в старом кресле-качалке. Сначала я трясла его за руку. Я просила, кричала, чтобы он проснулся, пока у меня не пропал голос. Мой детский мозг не мог понять, что означал пустой пузырек из-под таблеток в его руке.
Там было и письмо.
Мама не дала нам его прочитать.
Она утверждала, что в нем был бред сломленного человека, а мы были слишком маленькими и хрупкими, чтобы подвергаться такому испытанию. Она клялась, что это к лучшему, и единственное, что было важно, – он сказал, что любит нас и ему жаль. Я плакала, умоляла ее дать мне возможность прочитать его.
Она сожгла письмо несколько дней спустя.
Она отправила нас с Эшли на терапию, чтобы мы могли поговорить об отце с профессионалами, но никогда напрямую с ней, – и я все еще хожу туда время от времени. Она полностью отрицала случившееся тогда и полностью отрицает это сейчас. Словно она закрылась после того, как ей пришлось оторвать меня от его тела. Она и до смерти отца была ближе с Эшли, чем со мной, но после той ночи отдалилась еще больше.
Два