«Жажду бури…». Воспоминания, дневник. Том 2. Василий Водовозов
кончился, что Россия вступила в эру правового строя и что расходившееся море скоро войдет в берега. За два года перед тем, во время наших частых бесед в Штутгарте, Струве так сформулировал наши позиции:
– Вы революционный пессимист, а я эволюционный оптимист.
Это было довольно верно (хотя не вполне) и сказалось теперь, в 1905 г., когда события как будто подтверждали правоту Струве, а не мою. Таким же эволюционным оптимистом Струве был раньше и оставался еще много лет. Значительно позже, однако, он в этом отношении, по-видимому, сильно изменился. Ровно через четверть века, в [октябре] 1930 г., мы снова встретились с ним на пароходе, на этот раз речном, везшем нас из Лом-Паланки (в Болгарии) в Братиславу (в Чехословакии). На этот раз я был настроен оптимистичнее, по крайней мере до известной степени. Я утверждал, что большевики уже изжили себя и власть их явно приближается к концу (причем, однако, я не надеялся на быстрое восстановление какого бы то ни было культурного режима, но ожидал долгого периода смут), а Струве назначал большевикам еще лет 15 власти. К. И. Зайцев, тоже ехавший с нами, был еще пессимистичнее и считал вероятным сохранение большевистского режима еще в течение нескольких десятилетий. Замечу, что какие бы то ни было сроки Струве назначал только в совершенно интимном, частном разговоре, и то неохотно, а публично отказывался от этого, между прочим – в лекции, прочитанной им в Праге через несколько дней после нашего разговора.
Через три дня после отплытия из Штеттина, в отвратительный ненастный день, вечером, мы подошли к Кронштадту, и нам было заявлено, что дальше пароход пойдет только завтра. Ни у кого не было охоты ночевать у самого порога Петербурга. На пароход явилась таможенная стража и произвела досмотр багажа и паспортов. Досмотр был вполне культурный, европейский, подобного которому по легкости и деликатности на границе России, особенно морской, я раньше никогда не испытывал. Чемоданы открыли, но в них не рылись, и я благополучно провез несколько номеров последних революционных изданий. Нам было предложено на маленьком пароходике переехать в Петербург, что мы все и приняли с удовольствием. Железные дороги уже ходили, и поздно вечером мы добрались в Петербург на дачном поезде.
Моя эмиграция продолжалась всего 25 дней – меньше, чем обещали самые пылкие оптимисты. По дороге с Балтийского вокзала домой, на Васильевский остров, я заехал в типографию «Нашей жизни», был там радостно встречен наличными членами редакции, наскоро получил информацию о последних событиях и часам к 12 ночи был дома. Амнистия была уже объявлена, и мне не грозила никакая опасность. Лункевич был освобожден, просидев около месяца. Он мог бы, конечно, поступить так же, как я, но решительно этого не хотел. Ввиду переполнения киевской тюрьмы остальных приговоренных по делу его лекции разделили на группы; эти группы отбывали арест по очереди, и до амнистии отбыла его только одна часть.
Заканчивая эту главу, я расскажу здесь о трагическом конце Саши Гибермана, о котором упомянул несколько раз. После