Век Просвещения. Петр Ильинский
на сложенные неподалеку виселичные бревна. Руки у него оставались свободными, и он безостановочно крестился, едва шевеля сухими узкими губами. Согласно только что зачитанному высочайшему указу, основная масса осужденных – чуть не до сотни – была помилована: смерть заменялась кнутом. Счет назначенных ударов шел на десятки – значит, выживут почти все. А потом – каторга.
Люди на площади дружно прокричали «ура!», кинули вверх промасленные картузы и, жадно толкаясь, расположились вокруг помоста для бичевания. Лежака было три – по разные стороны плахи, чтобы избежать обычной в таких случаях давки. Рядом стояли кадки с водой, из которых готовно высовывались рукоятки охочих до работы длинников.
Прозвучала хриплая команда, ударили барабаны, и подручные палачей скопом набросились на тех, кто стоял поближе, не сумев забраться вглубь жалкой, смердящей кучки преступников. Осужденные упирались, кричали, умоляли погодить, им разводили руки, резко били в живот или в зубы, бросали навзничь, привязывали к лежакам, кнутобойцы делали шаг назад и звучно размахивались…
Ближе к полудню в толпе начали сновать разносчики – торговля шла бойко: и семечками, и сушеными яблочками. Зрители поначалу одобрительно свистели и улюлюкали и отвечали на вопли нестройным эхом, но скоро утомились, и, дружно жуя и отплевываясь, стали откровенно ждать главного. Постепенно над площадью повисло молчание. Пахло мясом и нечистотами. Казалось, палачи желали угодить заскучавшей толпе – кнуты стали вздыматься все ниже, а удары никто толком не отсчитывал. Под конец преступники поднимались с помоста сами и голосили громче положенного. «Правильно, значит, скумекали, – говорили в рядах, – если уж быть сечену, то последними идти надо к мастерам заплечным, на закуску им доставаться. Ох, тертые калачи – и здесь вывернулись». Легонько понукая штыками, счастливчиков заставили присоединиться к остальным арестантам, многие из которых недвижно лежали на грязном тряпье с напрочь разодранными спинами.
Струи воды окатили плаху, ей дали немного просохнуть, и плотники споро застучали топорами. Солнце уже начало садиться, когда по толпе прошло какое-то движение. «Раз, два – взяли!» – небольшая крепкая виселица, сработанная как по заказу, уверенно встала в самом центре помоста, равно видная отовсюду – даже с самого дальнего края широкой площади. Снова забили барабаны. Усердный глашатай опять попытался прокричать приговор. «За предерзостное. Смертоубийство. Злостный разбой. Богохульное деяние. И сверх того, поношение и оскорбление. Смертною казнью…» Солдаты подтолкнули обреченных. Мальчик пошел сам, а калеку пришлось подколоть штыком, в этот раз уже по-настоящему. Он рванулся в сторону, но не тут-то было – в руках начальника караула оказалась хорошо заметная на фоне близившегося заката крученая бечева, и одноногий, едва не падая, странными скачками двинулся за ним. Взойдя на плаху, он, кажется, смирился со своей участью и не перечил, когда ему надевали петлю. И вдруг взвыл, взвился звериной прытью, заорал на всю площадь что-то ужасное, непонятное, и захлебнулся, когда расторопный ефрейтор умело засадил ему прикладом в самую оконечность тулова.
Мальчик стоял на скамье, вытянувшись как по струнке, он с готовностью продел шею в веревку и поцеловал поднесенный крест. Толпа его, видимо, жалела, да и пребывала в более добром настроении, не то что утром, когда радостно приветствовала объявление о казни, которую заслужили все пойманные и изобличенные бунтовщики. «Ах, – раздавалось то и дело, – каков, скажи, жребий. Не по правде, ребята, ему помирать, не за свои грехи». Тут изнывавший от боли калека оступился и, по-обезьяньи дернув ногой, повалил набок смертную скамью. Палачи посмотрели на офицера-распорядителя – он недовольно махнул рукой, тогда они ловко скакнули, схватили приступку и окончательно отволокли ее в сторону. Одноногий тяжело обвис в петле, только плечи слегка дрогнули и расправились, чтобы сразу опуститься и застыть. В противоположность ему, юноша схватился за шею и стал изо всех сил раздирать затянувшуюся на ней веревку. Ноги его плясали во все стороны, задирались, из-под штанин обильно потекла жидкость. «Ай, срам!» – внятно сказал кто-то из глубины толпы. Ни один из зрителей не двинулся с места. Площадь окоченела и внимательно наблюдала за действом. Никто не решался громко дышать или, тем более, сплюнуть налипшую на губах шелуху.
Калека не доставил зрителям никакого удовольствия: скончался мгновенно, почти без агонии. Мальчик же мучился не меньше десяти минут: подтягивался на веревке, срывался, корчился, хрипел, глаза его выкатывались, тело выгибалось.
Офицер отвернулся и, постукивая ножнами по сапогу, ходил по краю помоста, иногда поглядывая на солнце. Палачи смотрели на умирающего юношу с видимым интересом.
Наконец он сорвался в последний раз и начал затихать. Еще несколько подергиваний, потом у него крупно задрожали пальцы на обеих руках, и все кончилось. Подручные тут же вскочили на козлы, и начали снимать трупы. Снова грянули барабаны, и помилованных преступников повлекли в острог.
Толпа стала понемногу расходиться – многие знали, что ввечеру на торговой площади, той самой, что на полдороге к южной заставе, накроют столы и выкатят бочки. Оставаться без угощения никто не хотел. Дарового дадут, и вволю, только успеть