Праздник навсегда. Красивая повесть о бессмертии. Владимир Лермонтов
Внутри меня словно разорвались все цепи, открылись все замки, распахнулись все двери и воцарилась такая легкость, какой я не помню со своего детства. Казалось, что мое тело потеряло вес и сейчас оно воспарит вверх.
– Господи, да что же это?! – шептал я. – Неужели такое возможно?!
И услышал ответ старика:
– Что невозможно человеку, возможно Богу, мил человек. Все возможно.
В часовне стало светло, как в ясную, лунную ночь. Я читал молитвы, и слова лились как песня. Я впервые понимал все, что говорил, я был как бы внутри этих слов и видел, что из слов источается свет. Я чувствовал в эти мгновения, что Господь – во всем, а значит, во всем – свет, только сердце, затемненное невежеством, не позволяет видеть этот свет повсюду и наслаждаться им.
Когда я произнес последние слова вечернего правила, стало темно так же, как и было до того. Все так же тускло коптила лампадка, старик сидел на лавочке, хотя мне казалось, что во время правила он стоял за моей спиной.
Мы молча спускались к домику, я шел первым, а старик за мной. Я оглянулся, перед тем как мы должны были скрыться за кустами, и увидел, что часовня стоит в столбе серебряного света, который уходит от ее основания вертикально вверх до самых облаков, где и теряется. Я остановился, чтобы разглядеть это необычное явление, но оно мгновенно исчезло.
В печи потрескивали последние дрова, мы сели за стол, уставленный бог весть откуда появившейся провизией.
– Ну, что, мил человек, Владимир, – сказал старик, – давай знакомиться.
Он не спеша отбросил капюшон. Я увидел его лицо и остолбенел. На меня смотрели совсем белые зрачки: старик был слеп!!!
Глава 2
Старика звали Арсений.
– Я, мил человек, родился слепым. Много бед перенес я из-за этого недостатка. И казалось мне, что жизнь моя в таком плачевном состоянии бессмысленна, лишь обуза для окружающих. Такое уныние порой наступало, что просто жить не хотелось, вот тако, – рассказывал старик и прихлебывал травяной чай. – В детстве мальчишки мне проходу не давали, дразнили и всячески издевались. Которые постарше – игры затевали такие: стеганут по лицу крапивой, зная, что я не могу увидеть, кто это сделал, и пожаловаться взрослым, и спрашивают: «А ну-ка, узнай, кто это сделал?» А иногда в яму глубокую столкнут, и слышу, как наверху с любопытством наблюдают, как я на ощупь выбираюсь оттуда. Обузой был я для ближних своих, лишним ртом, они еле-еле сводили концы с концами. Взрослые вздыхали по поводу моего недуга, говоря: «Несчастный юноша». Чувствовал я, что нет для меня места в этой жизни, пустой я, никчемный, только зря свет копчу и чужими трудами питаюсь.
Я смотрел на его движения, и по нему не было видно, что он слеп, потому как брал стакан, сухари, сахар, не промахиваясь, так, что можно было не заметить его немощь, если бы не зрачки, охваченные белой пеленой и смотрящие в никуда. Лицо его было необыкновенно искренним и светилось добротою. Изъеденная морщинами, темная, обветренная кожа, высокий, открытый лоб, седые волосы до плеч и борода прямоугольная до половины