Эликсиры дьявола: бумаги найденные после смерти брата Медардуса, капуцина. Эрнст Гофман
вместе с гнусностью, которой ты от меня ждешь!
Евфимия так и взвилась, взор ее дико сверкнул, ее лицо искривилось гримасой бешенства, бушевавшего в ней.
– Малодушный, – вскричала она, – ты с твоей глупой трусостью дерзаешь мне перечить? Тебе дороже позорное ярмо, чем держава, разделенная со мною? Но тебе не вывернуться, ты у моих ног и у меня во власти. Изволь повиноваться, завтра же устрани того, кого я не желаю больше видеть.
Она говорила, а меня подстрекнуло глубочайшее презрение к ее ничтожному бахвальству, и с едкой издевкой ответил я ей раскатистым смехом, и она содрогнулась, и на ее лице проступила мертвенная бледность, выдававшая страх перед роковым предначертанием.
– Сама ты сумасшедшая, – кричал я, – ты мнишь себя царицей жизни, ты считаешь жизнь своей игрушкой; смотри, как бы эта игрушка не заострилась в твоей руке и не пронзила тебя насмерть! Знай, несчастная, я, над которым ты якобы властвуешь в твоем немощном бреду, я твой рок, а ты моя узница, и твоя кощунственная игра – всего лишь корчи хищника, прикованного в клетке. Знай, несчастная, твой дружок расшибся вдребезги в той самой бездне, и ты ласкала не меня, ты ласкала возмездие! Сгинь же в отчаянье!
Евфимию зашатало, она бы рухнула на пол в конвульсиях, но я подхватил ее и выставил через дверь в обоях, откуда она пришла. Я был не прочь прикончить ее, не знаю, что меня удержало; запирая дверь в обоях, я всерьез считал, что дело сделано. Я же слышал пронзительный крик, да и двери уже хлопали.
Так и я поднялся на некий пьедестал и свысока взглянул на суету низменной человечности; где один удар, там и другой, и если я объявил себя духом возмездия, я должен был ужаснуть. Евфимия была обречена; сверхчеловеческому духу, гнездившемуся во мне, было угодно только одно: сладострастное единение жгучей ненависти с пламеннейшей любовью. Я должен был уничтожить Евфимию и в тот же миг овладеть Аврелией.
Оказывается, я недооценил внутреннюю силу Евфимии, позволившую ей блистать утром как ни в чем не бывало. Она сама призналась, что ночью она сначала, как сомнамбула, страдала от луны, а потом от спазм; барон, казалось, ей сочувствовал, Рейнгольд, судя по его взгляду, не очень-то ей верил. Аврелия оставалась в своей комнате, ее отсутствие меня бесило. Евфимия пригласила меня к себе, когда все угомонятся, а мне было не впервой прокрадываться к ней.
Вообще же ее приглашение меня окрылило, ибо близилось мгновение, когда свершится ее злая судьба. В складках моей рясы я спрятал острый ножик, служивший мне с детства (я искусный резчик по дереву). Теперь я решился на убийство и отправился к ней.
– Помнится, – начала она, – вчера нас обоих одолел тяжкий морок, на нас веяло безднами, но все прошло.
И по обыкновению, мы с ней предались прихотливому разврату; с моей стороны это было дьявольское надругательство над ней, и я испытывал извращенное наслаждение, барахтаясь в ее срамной скверне. Она лежала в моих объятиях, когда выпал мой ножик; она вздрогнула, словно смерть коснулась