Морена. Александр Кормашов
обломками кремня и кварцевой гальки, со следами неудавшихся сколов. Тут же валялись и другие камни, отсортированные по виду и сходству. Особое место также занимали окатыши каменной глины, которые при удаче распадались на почти идеальные многослойные черепки-плошки. В отдельную горку были собраны зеленовато-жёлтые камни, в которых подозревался медный колчедан, и тут же, рядом, лежал небольшой железный метеорит, и формой и величиной напоминающий голову тюленёнка. Тяжёлый и ржавый, этот метеорит был второй по значимости находкой. Первое место занимала расколотая глыба обсидиана, мерцающая на сколах своим мутно-фиолетовым цветом. Она была найдена наверху, на гряде, и здесь, куда она скатилась, разбившись, здесь и была оборудована стоянка.
Человек откинул полог палатки, заглянул внутрь. Следов вторжения не заметно. Белый светильник из человеческого черепа, в одну из глазниц которого был вставлен плоский прозрачный отшлифованный камень, примитивная линза, не был ни сорван, ни опрокинут; жидкий топлёный тюлений жир, покрывавший фитиль, ощутимо поплёскивался на дне. Не выпит, не вылакан. Шкура спальника не пожёвана.
Человек отошёл от палатки и вновь скрытно огляделся. Он старался не смотреть ни в сторону ивняка, ни в сторону выброшенных на берег коряг – прямой направленный взгляд означает угрозу. Он притворился, что смотрит на горку камней, увенчанную корявым деревянным крестом, и даже сделал в этом направлении шаг, когда заметил, что плоский, с жирной копотью, камень, установленный над кострищем и служивший небольшим противнем, сдвинут в сторону, будто кто-то яростно рылся в золе…
– Валентин Львович! – крикнул он, вставая над очагом. – Валя! Выходи! Полно прятаться. Я видел тебя. – И для пущей убедительности соврал: – Я и сейчас тебя вижу. Иди сюда, будем жарить яичницу.
Никто нигде не откликнулся.
– Ну и чёрт с тобой. Сиди там. Вурдалак хренов.
К сумеркам ветер стих, и волны стали успокаиваться. Настал тот длинный, растянутый час вечерней зари, когда природа словно извинялась за доставленные хлопоты дня, и за её бледной растянутой улыбкой, смыкающей бескровные губы моря и неба, чудился абсолютный предел всякого земного существования.
Очнулся он в больнице, очевидно и безусловно живой, лишь под капельницей, из которой по капле стекал в его вену физраствор. В месте прокола, под пластырем, рука очень сильно чесалась. Хотелось почесать и лицо. Ощупав подборок и щёки, он понял, что его капитально побрили, сняли бороду и даже постригли густые кустистые брови. Волос на голове также не было. Всё тело чесалось от чистоты. Наверное, таким голым и чистым он бывал лишь в роддоме.
Чувствуя себя новорождённым, он и говорил не больше новорождённого. На вопросы врачей отвечал односложно «да-нет» и делал так равнодушно, будто проходил проверку на полиграфе. Ему было все равно, сколько раз он будет пойман на лжи. Много разговаривал он только во сне, пугая соседей