Городок Окуров. Максим Горький
монгольское, глаза узкие, косые, во всю левую щеку – глубокий шрам: он приподнял угол губ и положил на лицо Артюшки бессменную кривую улыбку пренебрежения.
– Зачастили? – говорит он, кивая головой на город. – Ну, перебьем?
Бурмистров встает, потягивается, выправляя грудь, оскаливает зубы и командует:
– Начинай! Эх, соплеменные, – держись! В сырой и душный воздух вечера врываются заунывные ноты высокого светлого голоса:
Ой, да ты, кукушка-а…
Артем стоит, прислонясь к дереву, закинув руки назад, голову вверх и закрыв глаза. Он ухватился руками за ствол дерева, грудь его выгнулась, видно, как играет кадык и дрожат губы кривого рта.
Вавило становится спиной к городу, лицом – к товарищу и густо вторит хорошим, мягким баритоном:
Ой ли, птица бесприютная-а,
Про-окукуй мне лето красное!
Вавило играет песню: отчаянно взмахивает головой, на высоких, скорбных нотах – прижимает руки к сердцу, тоскливо смотрит в небо и безнадежно разводит руками, все его движения ладно сливаются со словами песни. Лицо у него ежеминутно меняется: оно и грустно и нахмурено, то сурово, то мягко, и бледнеет и загорается румянцем. Он поет всем телом и, точно пьянея от песни, качается на ногах.
Все, не отрываясь, следят за его игрою, только Тиунов неподвижно смотрит на реку – губы его шевелятся и бородка дрожит, да Стрельцов, пересыпая песок с руки на руку, тихонько шепчет:
– Вот, тоже, песок… Что такое – песок, однако? Из сумрака появляется сутулая фигура Симы, на плечах у него удилища, и он похож на какое-то большое насекомое с длинными усами. Он подходит бесшумно и, встав на колени, смотрит в лицо Бурмистрова, открыв немного большой рот и выкатывая бездонные глаза. Сочный голос Вавилы тяжело вздыхает:
Эх, да вы ль, пути-дороги темные…
Когда разразилась эта горестная японская война – на первых порах она почти не задела внимания окуровцев. Горожане уверенно говорили:
– Вздуем!
Покивайко, желая молодецки выправить грудь, надувал живот, прятал голову в плечи и фыркал:
– Японсы? Розумному человеку даже смешно самое это слово!
Фогель лениво возражал:
– Ну, не скажите! Они все-таки…
Но Покивайко сердился:
– А що воно таке – высетаке?
И с ехидной гримасой на толстом лице завершал спор всегда одной и той же фразой:
– Скэптицизм? Я вам кажу – лучше человеку без штанов жить, чем со скэптицизмом…
Долетая до Заречья, эти разговоры вызывали там равнодушное эхо:
– Накладем!
И долго несчастия войны не могли поколебать эту мертвую уверенность.
Только один Тиунов вдруг весь подобрался, вытянулся, и даже походка у него стала как будто стремительнее. Он возвращался из города поздно, приносил с собою газеты, и почти каждый вечер в трактире Синемухи раздавался негромкий, убеждающий голос кривого:
– Кто воюет? Россия, Русь! А воеводы кто? Немцы!
Озирая слушателей темным взглядом, он перечислял имена полководцев и поджимал губы, словно обиженный