Вечер у Клэр. Полет. Ночные дороги (сборник). Гайто Газданов
чаще всего их недостатки и смешные стороны и не замечал их достоинств; отчасти это происходило от моего неумения разбираться в людях, отчасти потому, что критическое отношение к ним было у меня сильно, а искусства воспринимать и понимать их почти не было. Оно появилось значительно позже, и то нередко бывало неверным, хотя подчас очень искренним и чистосердечным. Мне нравилось любить некоторых людей, не особенно сближаясь с ними, тогда в них оставалось нечто недосказанное, и, хотя я знал, что это недосказанное должно быть просто и обыкновенно, я все же невольно создавал себе иллюзии, которые не появились бы, если бы ничего недосказанного не осталось. Из таких людей я любил больше других Бориса Белова, инженера, только что кончившего технологический институт. Он отличался тем, что никогда серьезно не разговаривал; и когда кадет Володя, у которого был прекрасный голос (он приехал в отпуск из какого-то партизанского отряда, и Белов говорил о нем, представляя его кому-нибудь: «Владимир, певец и партизан»), пел в гостиной Ворониных романс «Тишина» и доходил до того места, где луна выплывала из-за лип, Белов за его спиной изображал плывущую луну, размахивая руками и отдуваясь, как человек, попавший в воду. Как только Володя кончал петь, Белов говорил:
– Плачу крупную сумму за неопровержимое доказательство того, что луна действительно плавает и что липы делаются из кружева.
И художник Северный, находившийся тут же, замечал с печальной улыбкой:
– А вы все шутите… – так как сам он никогда не шутил, потому что был к этому не способен и из-за этого недолюбливал шутников; он был всегда и неизменно грустен.
– Непобедимый человек, – сказал про него Белов, – и чемпион меланхолии. Но самое удивительное в нем то, что нет на земле другого мужчины, который обладал бы таким невероятным аппетитом.
– Северный, ну, почему вы все время грустите? – спрашивала его какая-нибудь барышня.
И Северный, с ожесточением улыбаясь и рассеянно глядя перед собой, отвечал:
– Трудно сказать…
Но великолепную паузу, следовавшую за этой фразой, прерывал Белов, декламировавший: кому повем печаль мою? При этом Белов оказался не только шутником; однажды, когда я пришел к нему невзначай, я услышал, приближаясь к его дому, как кто-то играл на скрипке серенаду Тозелли, и увидел, что играет сам Белов.
– Как, вы играете на скрипке? – изумился я.
Он сказал просто, не шутя и не смеясь, как обычно:
– Нет ничего в мире лучше музыки. – И затем прибавил: – И обидно не обладать никакими талантами.
Потом он сейчас же спохватился и, повторив фразу о том, что нет ничего лучше музыки, но уже другим, всегдашним, своим тоном, сказал: – Разве, пожалуй, дыни?.. – И сделал вид, что задумался.
Но я уже знал то, что он считал нужным скрывать (он, вышучивавший всех, пуще всего боялся насмешек), и после этого Белов стал относиться ко мне более сдержанно, чем раньше.
Художник