Рославлев, или Русские в 1812 году. Михаил Загоскин
в то время, как он говорил о французах. Рославлев вышел из леса и догнал свою коляску, которая ехала шагом вдоль зверинца. «Боже мой! – думал он в то время, как отдохнувшие лошади мчали его по большой Московской дороге, – до какой степени может ожесточиться сердце человеческое! И как виновен тот, чье властолюбие сделало предметом всеобщей ненависти нацию, столь благородную и некогда столь любимую всеми просвещенными народами Европы». Не скоро прояснилось в душе его, потрясенной ужасной сценою, которой он был свидетелем; но, наконец, образ Полины, надежда скорого свидания и усладительная мысль, что с каждым шагом уменьшается пространство, их разделяющее, рассеяли грусть его, и будущее предстало пред ним во всем очаровательном своем блеске – обманчивом и ложном, но необходимом для нас, жалких детей земли, почти всегда обманутых надеждою и всегда готовых снова надеяться.
Глава V
На дворе было пасмурно. Крупные дождевые капли стучали в окна почтового двора села Завидова, в котором Рославлев уже более двух часов дожидался перемены лошадей. Все проезжающие вообще не любят сидеть долго на станциях; но для влюбленного жениха, который спешит увидеться с своей невестою, всякая остановка есть истинно наказание небесное. Ничто не может сравниться с этой пыткою: он нигде не найдет места, горит как на огне; ему везде тесно, везде душно: ему кажется, что каждая пролетевшая минута уносит с собою целый век блаженства, что он состареется в два часа, не доживет до конца своего путешествия. Одним словом, несмотря ни на какую погоду, он пустился бы пешком, если бы рассудок не говорил ему, что этим он не поможет своему горю, а только отдалит минуту свидания. Пересмотрев давным-давно прибитые по стенам почтового двора – и Шемякин суд, и Илью Муромца, и взятие Очакова, прочитав в десятый раз на знаменитой картине «Погребение Кота» красноречивую надпись: »Кот Казанской, породы Астраханской, имел разум Сибирской», – Рославлев в сотый раз спросил у смотрителя в изорванном мундирном сюртуке и запачканном галстуке, скоро ли дадут ему лошадей, и хладнокровный смотритель повторил также в сотый раз свое невыносимое: «Все, сударь, в разгоне; извольте подождать!»
– Да нельзя ли найти вольных?
– Я уж вам докладывал, что нельзя: пора рабочая.
– Я заплачу вдвое, если надобно, – только бога ради…
– И рад бы радостью, сударь! Да что ж делать? На нет и суда нет! Не прикажете ли чаю?
– Далеко ли отсюда до Москвы?
– Сто три версты с половиною. А чай знатный, сударь! цветочный, самый лучший.
– Сто три версты! А там еще семьдесят! Какая досада! Я мог бы завтра поутру…
– У меня, сударь, есть и московские калачи, а если угодно, так и крендели.
– Что за станция! В этом Завидове вечно нет лошадей!
– Что ж делать, ваше благородие! Ведь здесь не ям, а разгон большой. Прикажете поставить самовар?
– Ну, хорошо, братец! Говорят, что у нас почта хороша. Боже мой! Да не приведи господи никакому христианину ездить на почтовых! Что это?.. едешь, едешь…
–