Риф. Валерий Былинский
трубку, он сказал мне: «Привет, позови отца или мать». Я ответил, что их нет дома. «Тогда передай, что у меня все нормально, может, я приеду зимой»,– и положил трубку.
Отец съездил в Москву, с трудом нашел Вадима. Оказалось, что он действительно учится в университете, на физико-математическом факультете, снимает квартиру и работает сторожем на автостоянке. Отец привез деньги, Вадим взял, но сказал, что зарабатывает неплохо и ему хватает. Потом он почти перестал звонить. Через год отец, не найдя Вадима на прежней квартире, случайно встретился с ним в университетском коридоре и спросил, почему он не приезжает домой. Вадим обещал звонить. «У него есть девушка, – рассказывал отец, – она живет с ним, они снимают полдома в пригороде».
Это было время, когда родители – особенно отец – стали уставать, они меньше говорили между собой, редко ходили в гости и почти не приглашали никого к себе. Работа отца стала длиннее, тяжелей, хотя он, как и раньше, уходил в восемь и возвращался в семь. Мать задерживалась после работы все чаще, приходила, шла на кухню, готовила всем есть, а потом садилась в кресло перед телевизором, что-то говорила, вздыхала, звонила по телефону – и вся видимость ее внимания ко мне и к отцу была пронизана такой тоской по чему-то несбывшемуся, что мне становилось ясно, почему отсюда уехал Вадим, почему вообще кто-то кого-то бросает, и почему, наконец, мне нужно было хоть что-то попытаться изменить. Как раз тогда я впервые смутно почувствовал, что жизнь, вероятно, состоит из двух неравных половин, посередине которых лежит изменение – как трещина или как мост, или может быть как смерть – не знаю, но мне реально показалось, что перемена – самое чистое и самое быстрое счастье, побуждающее жить. Я думал тогда, что изменение бывает только раз, и конечно в этом не ошибался. Но мог ли я знать, что пытаться уловить этот миг невыносимо трудно, а о том, чтобы не спутать его ни с чем другим, не следует и мечтать?
Я мечтал, как и прежде, о живописи, о большом новом городе и о том, как я буду там жить – по-другому. Но поступить в Ленинградскую художественную академию я не смог. Я поступал туда два раза, два года я готовился, ходил на этюды, но, вероятно, моему творческому воображению настал конец еще тогда, вместе с гипами.
Меня забрали в армию, на два года как и брата, и там мое механическое умение рисовать проявилось в новом убогом виде – я украшал плац и территорию части плакатами по строевой подготовке и за это командование едва не наградило меня отпуском. Армия была продолжением детского лагеря в лесу, здесь избивали по-настоящему и могли убить, но тоскливая уверенность в перемене, подсказанная братом, помогла мне преодолеть это время, а когда оно кончилось – сразу забыть.
Я помню, меня пошатывало от восторга, когда я вернулся домой. Я даже не сразу понял смысл сообщения о Вадиме – о том, что он исчез, не вернулся, не захотел возвращаться домой. Еще в казарме я впервые смутно почувствовал, как зацветает, перестает течь источник нашей с братом связи. Письма мне писали только родители, чаще отец, все реже упоминающий