Свет в августе. Уильям Фолкнер
и продавал с оглядкой, только постоянным покупателям, которые даже друг друга не знали. А когда он взял в долю Брауна, Браун, видно, захотел расширить дело. Продавал четвертинками из-за пазухи, прямо в переулке, кому попало. То есть продавал, чего сам не допил. А как они добывали виски на продажу – это тоже дело темное. Потому что недели через две после того, как Браун ушел с фабрики и нашел себе другую работу – кататься на ихней новой машине, – в субботу вечером он был в городе выпивши и хвастался перед народом в парикмахерской, как они с Кристмасом чего-то там ночью в Мемфисе, не то на дороге под Мемфисом. И чего-то про эту машину, спрятанную в кустах, и про Кристмаса с пистолетом, а потом – все про какой-то грузовик и четыреста литров, но тут Кристмас вошел и сразу к нему, выдернул его из кресла. И говорит тихим голосом, не то чтобы ласково, но и без злости: «Тебе поменьше надо пить этой джефферсонской воды для волос. Она тебе в голову ударила. Оглянуться не успеешь, как усы появятся». Одной рукой держит Брауна, а другой по лицу хлещет. И хлещет вроде не сильно. Но красное, говорят, даже сквозь баки у Брауна было видно – когда Кристмас руку отводил. «Выйди, свежим воздухом подыши, – Кристмас говорит. – Людей от работы отвлекаешь». – Байрон задумывается. Потом говорит: – И нате вам – она; сидит на рейках и смотрит на меня, я ей все это расписываю, а она смотрит. А потом говорит: «А нет ли у него такого белого шрамика возле рта?»
– Значит, это Браун, – говорит Хайтауэр. Он сидит неподвижно, глядя на Байрона со спокойным изумлением. В нем нет никакой воинственности, никакого праведного негодования. Как будто речь идет о жителях другой планеты. – Ее муж бутлегер. Так, так, так. – И Байрон различает в лице священника что-то дремлющее, близкое к пробуждению, самим Хайтауэром еще не осознанное – как если бы что-то внутри человека пыталось предупредить его или подготовить. Но Байрону в этом видится лишь отражение того, что он сам уже знает и собирается сказать.
– Словом, я и оглянуться не успел, как все ей выложил. Прямо язык себе готов был откусить – и притом ведь не знал еще, что это – не все. – Теперь он не смотрит на собеседника. За окном тихо, но внятно в вечерней тишине слышатся из далекой церкви согласные звуки органа и пения. А он, интересно, слышит? думает Байрон Или он слушал это так долго и так часто, что и не слышит больше? И ему уже не нужно не слушать? – Сидела там весь вечер, пока я работал, и уж дым пропал, а я все придумываю, что ей сказать, что делать. Она хотела прямо туда идти и чтобы я ей сказал дорогу. А когда я ей сказал, что дотуда две мили, она только улыбнулась, словно я ребенок или еще кто. «Я пришла из Алабамы, – говорит. – Подумаешь, еще две мили». Тогда я ей говорю… – Голос его обрывается. Он как будто разглядывает пол под ногами. Он поднимает глаза. – Я, наверно, соврал. Только это не совсем вранье. Я ведь знал, что там люди собрались, на пожар смотрят, а она придет и будет про него спрашивать. А остального я и сам тогда не знал. Главного-то.