Свет в августе. Уильям Фолкнер
в проявителе. Он смотрел прямо в фары проносящегося автомобиля. Оттуда назад долетел пронзительный женский визг. «Белые сволочи! – крикнул он. – Не первая ваша сука повидала…» Но машина умчалась. Некому было услышать, дослушать. Она умчалась, слизнув поднятую пыль и свет, слизнув замирающий женский крик. Ему стало холодно. Как будто он пришел сюда, чтобы присутствовать при заключительном действии, и теперь оно совершилось, и он снова был свободен. Он вернулся к дому. Под темным окном он задержался и поискал подштанники, нашел их и надел. На них не осталось ни одной пуговицы, и ему пришлось придерживать их, пока он возвращался к хижине. До него долетел храп Брауна. Он постоял перед дверью неподвижно и молча, слушая протяжные, хриплые, неровные вздохи, заканчивавшиеся придушенным бульканьем. «Кажется, я попортил ему нос сильнее, чем думал, – мелькнуло у него. – Сучье отродье». Он вошел и шагнул к своей койке, чтобы лечь. Уже опускаясь на подушку, он вдруг остановился, замер в наклонном положении. Может быть, мысль, что ему придется лежать до утра в темноте под пьяный храп, с несметными голосами в промежутках, показалась ему невыносимой. Он сел, тихо пошарив под койкой, нашел свои туфли, вдел в них ноги, снял с койки узкое полушерстяное одеяло, составлявшее всю его постель, и вышел из хижины. Метрах в трехстах стояла конюшня. Она разваливалась, лошадей там не держали уже тридцать лет, однако направился он к конюшне. Он шел быстро. Он думал, думал вслух: «На кой мне черт лошадей нюхать?» Потом сказал неуверенно: «Потому что они – не женщины. Кобыла и та все же вроде мужчины».
Он проспал меньше двух часов. Когда он проснулся, заря только занималась. Лежа в одеяле на щелеватом полу ветхой сумрачной норы, где першило в горле от тонкой пыли былого сена и спертый воздух запустения еще отдавал конюшенным аммиаком, он видел в окне желтеющий восток и бледную высокую утреннюю звезду зрелого лета.
Он проснулся отдохнувшим, словно проспал часов восемь. Сон был нежданный: он не ожидал, что уснет. Он снова вставил ноги в расшнурованные туфли и со сложенным одеялом под мышкой спустился по отвесной лестнице, нащупывая ногами невидимые подгнившие перекладины, сбрасывая свободную руку с одной перекладины на другую. Он вышел навстречу серому и желтому рассвету в свежую прохладу и вдохнул ее всей грудью.
Хибарка обрисовалась четко на разгоравшемся востоке – и купа деревьев, где прятался дом, весь, кроме одной трубы. Высокая трава отяжелела от росы. Его туфли сразу намокли. Кожа холодила ступни, мокрая трава скользила по ногам, как гибкие сосульки. Браун уже не храпел. Войдя, Кристмас разглядел его при свете из восточного окна. Теперь Браун дышал спокойно. «Протрезвел, – подумал Кристмас. – Трезвый, и сам того не знает. Несчастный балбес». Он посмотрел на Брауна. «Несчастный балбес. Ох и зол будет, когда проснется и поймет, что он опять трезвый. Целый час, наверное,