Тарас Бульба. Повести. Николай Гоголь
ко двору, дом мне показался вдвое старее, крестьянские избы совсем легли набок, без сомнения, так же, как и владельцы их; частокол и плетень в дворе были совсем разрушены, и я видел сам, как кухарка выдёргивала из него палки для затопки печи, тогда как ей нужно было сделать два шага лишних, чтобы достать тут же наваленного хвороста. Я с грустью подъехал к крыльцу, те же самые барбосы и бровки, уже слепые, или с перебитыми ногами, залаяли, поднявши вверх свои волнистые, обвешанные репейниками хвосты.
Навстречу вышел старик. Так это он! Я тотчас же узнал его; но он согнулся уже вдвое против прежнего. Он узнал меня и приветствовал с тою же знакомою мне улыбкою. Я вошёл за ним в комнаты; казалось, всё было в них по-прежнему; но я заметил во всём какой-то странный беспорядок, какое-то ощутительное отсутствие чего-то; словом, я ощутил в себе те странные чувства, которые одолевают нами, когда мы вступаем в первый раз в жилище вдовца, которого прежде знали нераздельным с подругою, сопровождавшею его всю жизнь. Чувства эти бывают похожи тогда, когда видим перед собою того человека, которого всегда знали здоровым, без ноги. Во всём видно было отсутствие заботливой Пульхерии Ивановны: за столом подали один нож без колодочки; блюда уже не были приготовлены с таким искусством. О хозяйстве я не хотел и спросить, боялся даже и взглянуть на хозяйственные заведения.
Когда мы сели за стол, девка завязала Афанасия Ивановича салфеткою, и очень хорошо сделала, потому что без того он бы весь халат свой; запачкал соусом. Я старался его чем-нибудь занять и рассказывал ему разные новости, он слушал с тою же улыбкою, не по временам взгляд его был совершенно бесчувствен, и мысли в нём не разбродились, но исчезали. Часто поднимал он ложку с кашею, вместо того чтобы подносить ко рту, подносил к носу, вилку свою, вместо того чтобы вонзить в кусок цыплёнка, он тыкал в графин, и тогда девка, взявши его за руку, наводила на цыплёнка. Мы иногда ожидали по несколько минут следующего блюда. Афанасий Иванович уже сам замечал это и говорил:
– Что это так долго не несут кушанья?
Но я видел сквозь щель в дверях, что мальчик, разносивший нам блюда, вовсе не думал о том и спал, свесивши голову на скамью.
– Вот это то кушанье, – сказал Афанасий Иванович, когда подали нам мнишки со сметаною, – это то кушанье, – продолжал он, и я заметил, что голос его начал дрожать и слеза готовилась выглянуть из его свинцовых глаз, но он собирал все усилия, желая удержать её. – Это то кушанье, которое по… по… покой… покойни… – И вдруг брызнул слезами. Рука его упала на тарелку, тарелка опрокинулась, полетела и разбилась, соус залил его всего; он сидел бесчувственно, бесчувственно держал ложку, и слёзы, как ручей, как немолчно точущий фонтан, лились, лились ливмя на застилавшую его салфетку.
Боже! Думал я, глядя на него: пять лет всеистребляющего времени – старик уже бесчувственный, старик, которого жизнь, казалось, ни разу не возмущало ни одно сильное ощущение души, которого вся жизнь, казалось, состояла только