Тайна летящего демона. Лев Ахимов
беля, художника, взявшего на себя заботы о Потапе с их веселого, но короткого совместного детства. Потап изначально знал разницу их происхождения, и помнил слова отца: «ты не забывайся, Потька, к Мише в драку-то не лезь, его отец и дед нам благоволят с рождения, без их участия потеряемся». При переезде в Петербург (а скорее, при бегстве из Киева), Врубеля взяла под свое крыло далекая тетка его, Наталья Александровна, урожденная Давыдова, и выделила фамильный гостевой дом почти в центре города, в приятном соседстве с любителем и ценителем былого, Ильей Матвеичем Соловьевым, доживающего век свой в одиночестве, с одной лишь кошкой Марусей. По обыкновению, раз в месяц, к ним захаживал кот «с тополей», как его прозвал однажды Потап. Котейка, однако, был не простой, а с кофейно-коричневым пятном в виде сердца, расположившемся прямо между ушей с длинными белыми кисточками; и звали-величали его Апполон Чуриков, по фамилии хозяев оной прелести. На толстой шее с белоснежной шерстью (и как он такую мог содержать в чистоте, всегда оставалось загадкой для Потьки) красовалась ленточка из бисерной красной нитки, собранной вручную самой Настенькой, младшей из шести дочерей Чуриковых. По длинной шелковистой шерсти Апполона, да вечно улыбающейся морде его можно было предположить о самой превосходной и сытой жизни за высоким резным забором у держателей мукомольни и нескольких пекарен Петербурга. Маруся Апполона принимала таким, каков он был, хотя приданого не давал, и к себе не звал ни разу. Таким образом, семья Соловьевых-Чуриковых разрасталась ежегодно, но дети, не находя поддержки родителей, разбегались по всему району, как только зацветала липа. Там была желаемая свобода, и мышей вдоволь.
– Я, Михаил Александыч, говорю, нет сегодня народу-то, штоль праздник какой, не припомню.
– Скотской бунт намечался, – Врубель, потянув руки кверху в замке, спускался с добротных деревянных ступеней в одной ночной рубашке, так что весь его стройный стан сквозь оную был запечатлен солнцем. Высокие заборы – опасная штука, не успеешь глазом моргнуть, а ты уже и вовсе не по-человечьи то голиком во дворе показаться норовишь.
– Етить! Ну, и то хорошо, что не хлебный, правда, штоль, Михаил Александыч?
– Потап, – безучастно, вроде как по плану, обратился Врубель к «музарю», как он про себя величал Потапа, нет, не от того, что тот мог являться единственной и великой музою его, а от того, что вроде как при музах служил, так сказать, снабжал техническую сторону процесса. – Ты вот что, сходи-ка к Настасье Филипповне, да скажи, что сегодня захворал я, мол, не смогу ее писать.
– Вы? Захворали? Где и что ушибли, признавайтесь как на духу! Али вчерась дернули чего лишнего? Говорил я вам, барин…Ну, да ладно, к Настасье Филипповне всегда готов пасть на колени, и быть челом.
– Пока не надо. Челом. Просто сходи. Не могу я что-то в дни эти. Тоска одолевает.
– Это, барин, вам на речку выбраться надо, да сполоснуться водицей с утречка. Ох, хороша утренняя водица! А что, махнем сейчас к Петру да Павлу? Там, говорят, прошлых бунтарей переводить, кого куда, будут, вот она, муза-то ваша и проснется нечай?
– Дома я буду, Потап, сегодня, никого не пускай. Пойду, вздремну немного.
– Так только что ж пробудились-то. Ну, дело ваше, конечно. А к Настасье Филипповне я мигом, с превеликой радостью, весть донести-то, конечно, – Потап вытер тыльной стороной ладони широкий рот с полными, цвета вызревших вишен и четкой окаемкой губами, поправил пальто нараспашку, прошелся пыльной щеткой по пыльным же туфлям, подаренным ему художником в первый год заселения в их жилище, и, перекрестившись двумя перстами, вышел за порог.
Врубель часто, будучи в одиночестве, представлял совсем другую реальность, и так ее реально представлял, что сомнений не оставалось – она здесь, и он в ней живет. Поначалу это представление занимало много времени, от часа до нескольких, и приходилось посылать Потапа с более сложными заданиями, колесить по Петербургу только затем, чтобы побыть наедине с этой своей новой реальностью. Она помогала художнику остановиться, подумать, снова остановиться, или даже возвернуться назад, к первомыслям своим, а уж найдя мысль, идти вперед, думать, и мысль эту развивать. Эту мысль он в разные времена представлял по-разному, одно было едино – когда он ее находил, начиналось биться сердце, а уж в какой форме приходила эта мысль – это понимали только руки, они и помогали художнику творить.
Понимая, что у него не так много времени на сегодняшние раздумья (Потап уже бегом скрылся за воротами их гостевого дома по пути к Чуриковым), Михаил, немного прищурившись на солнце, прилег на стоявшую, на довольно узкой террасе, соломенную кушетку, и, как ему показалось, совершенно не заснул, а даже наоборот. Яркое солнце не могло заставить вздремнуть ни на минуту, а только лишь слепило. Спустя несколько мгновений, как показалось Михаилу, он был потревожен не прибежавшим назад Потькой, а еще одной, совершенно неожиданной гостьей. Дело в том, что Потап очевидно забыл дверь закрыть за собой, как вспоминал потом художник, вот потому-то и зашла к ним во двор старушка. Ну, старушка и старушка, подумал Врубель, мало ли блаженных (они как раз жили около Славяновского прихода), а может, и паломница даже. На низкого роста старой женщине не очень высокого происхождения