Двадцатый год. Книга вторая. Виктор Костевич
адцатого года – мессидора, термидора, фрюктидора, – автор находит необходимым сделать ряд предварительных замечаний.
В те залитые кровью, овеянные славой дни армия русской революции одержала величайшие свои победы – после чего потерпела жесточайшие поражения. Не столь катастрофические, чтобы оказаться не в состоянии продолжить борьбу за свободу и целостность родины, но всё же тяжкие, заставившие Совнарком пойти на заключение несправедливого, похабного мира с теми, кто вообразил себя в ту пору победителем. Красная армия вовсе не была разбита вдребезги, как злорадно ухмыляются подпанки из бывших русских. Но и победы, полной и заслуженной, не одержала.
В битве за память о великих днях отечества автору придется сразиться не только с идейным противником, внутренним и внешним, но и со всеобщим почти забвением – наследием десятилетий, когда наши собственные, советские идеологи, силясь сделать соседку дружественной, старались лишний раз не трогать общих ран. Наше молчание братский сосед истолковал в меру собственных умственных способностей. «Москали и коммунисты замалчивают свой позор, скрывают славу польского оружия, лишают нас, поляков, венца и ореола». Тогда как мы – замалчивали нашу кровь, страдания и подвиги. «Но зачем?» – удивится сегодняшний московский школьник. А затем, дорогой мой товарищ, чтобы не сеять в обществе противососедских настроений, в тщетной и несбыточной надежде, что сосед ответит нам взаимностью.
В итоге не первое уже поколение ничего о той войне не знает. «Тухачевский пошел на Варшаву и там получил по зубам» – такое вот, произнесенное без жалости к своим, можно запросто услышать в сегодняшней буржуазной России. И дело не только в мощнейшей контрреволюционной прививке, не только в тех, для кого мы «ватники» и «Рашка». Дело всё в том же вынужденном беспамятстве.
Наш читатель, разумеется, подобного не скажет. Он знает, почему шел на Варшаву Тухачевский.
***
Сначала коснемся более ранних событий.
Начнем с печального. Со случившегося в Варшаве накануне полного освобождения Житомира, то есть десятого июня. В день погрома, в день убийства Натана Мермана, в страшный день Барбары Котвицкой, в семистах километрах на северо-запад, в столице возрожденной Республики, после полуторамесячного пребывания в госпиталях, скончался видный деятель польского силезского движения Мечислав Гринфельд. Иоанна Гринфельд, урожденная Высоцкая, стала вдовой, в неполные двадцать пять. В те годы становились вдовами и раньше, так что Ася исключеньем не была.
(Накануне смерти Метека, девятого числа, маршал был вынужден отправить в отставку кабинет Леопольда Скульского, хороший и надежный кабинет, правильно и верно понимавший все национальный задачи, смело расстрелявший в апреле непатриотично бастовавших железнодорожников, но увы, недостаточно солидарный и дружный. Начался затяжной правительственный кризис.)
Метека похоронили в Варшаве. На том же самом Служевском кладбище, где в морозном ноябре, стуча зубами, хоронили дедушку Котвицких. Метеку, можно сказать, повезло. День погребения выдался теплым, совсем уже летним, приятным – после недавних холодов и дождей, сопровождавших агонию и смерть.
Пани Малгожату на кладбище не взяли. Поехали профессор и Маня. Там, у могилы дочь и отец долго, ничего не слыша, выслушивали речи, правильные, честные речи правильных, честных людей, силезских борцов, их варшавских соратников. До ушей долетали обрывки, отдельные, исполненные смысла и смыслов вокабулы: борец, ярмо, коварство, происки, антипольские, антинациональные, антигосударственные элементы, близорукость, дальновидность, жертвы, немецкий террор, справедливое возмездие, свобода. Потом что-то верное, до крайности глубокое произносил молодой, немного полноватый, с поставленным красивым тенором доминиканец. В серовато-синем небе трепетала погребальная хоругвь, под деревьями и на дорожках теснились бой- и гёрлскауты. Отделение серой пехоты, полтора десятка серых и горчичных офицеров, двое-трое ветеранов Января, отлично слаженный оркестр, церковные хористы.
«Боже, ты, Польшу долгими веками доблестью, славой, мощью ограждавший…»
Аська, вздрагивая телом, раскрывала-закрывала рот, подобно выловленной рыбе – на траве, в ведерке, на разделочной доске. Аська не рыдала. Плакали родители. Кривился, силясь удержаться, стальной, железный, непреклонный Анджей. Маня отводила глаза. Бедный, сколько же он видел погребений? До Кости, после… Это когда-нибудь кончится, боже?
«От ига немцев, господи, избавь нас… От ига немцев, господи, избавь нас… От ига немцев…»
Бросив по три комочка земли на красивую, блестящую, мореного дуба крышку, прошептав: «Покойся с миром», – Маня и профессор направились к выходу. Анджей, попрощавшись, на нанятой в бюро погребальных процессий пролетке, повез вдову, то есть Аську, домой. Следом, в таком же точно экипаже, от того же самого бюро, покатили Высоцкие-старшие, снова, который уже раз постаревшие. Заурчав, отъехал «ситроен» со статным, нестарым еще полковником и двумя наиболее выдающимися борцами за польскость. Промаршировала, четко и красиво, в сторону Пулавской пехота. Переговариваясь, потянулись скауты и скаутки. Прошли, пока в молчанье, офицеры, ветераны, борцы