Двадцатый год. Книга вторая. Виктор Костевич
озирая словно бы вымершую Пулавскую, и без того не самую оживленную в утреннее время улицу.
– Бедная Аська… – Больше Мане сказать было нечего. То, что Метек – с его переломами, кровоизлияниями, переправой через границу в Сосновец, транспортировками из госпиталя в госпиталь – не выживет, поняли давно. В ушах гудело, не переставая: «Spod jarzma Niemców wybawże nas, Panie».
Пан Кароль молчал. Говорить о политике маршала профессору не хотелось, а думать о другом не получалось. Новости с востока, не те что из газет, оптимизма не внушали – не говоря о том, что и прежние известия, победы и триумфы, никогда профессора не радовали. Патриотом пан Кароль был последнее время неважным. Хотелось выпить, и это уж было слишком. Стыдно признать, но профессор позавидовал борцам, дружно повернувшим перед Круликарней к подготовленному под поминки заведению. Бедный Метек – жил, боролся, умер, чтобы дать коллегам повод напиться. И никто не виноват, это жизнь. Так было, так есть, так будет. В конце концов, борцы и офицеры не только будут пить, но также будут есть и обсуждать текущую политику. Польскость, границы. Возможно, Буденного.
За Круликарней Пулавская, только что пустынная и тихая, стала постепенно наполняться шумом. Шагов через двести, у большого кирпичного дома профессор с дочерью наткнулись на толпу. Судя по виду – по старой, нечистой одежде, по кепкам, – бастующих. Манифестанты стояли на тротуаре, на мостовой, теснились кучками, переговаривались. Там и сям виднелись транспаранты и знамена. На седоватого мужчину – в стареньком, но свежем пиджаке, с юной, ослепительно красивой девушкой – протестующие взирали с неодобрением. Маня и профессор шли словно под огнем, обходя отдельные группки, лавируя, не опуская глаз, а опустить хотелось, даже очень. Маня малодушно пожалела, что борцы и патриоты остались сзади, в ресторане. Те бы разрезали пролетарское сборище, как дредноут волны океана, – если бы оно, это сборище, не расступилось само, завидев непролетарскую, национальную силу. С другой же стороны, могла возникнуть потасовка. Нет, все же лучше одним. Без крови.
«Во, идут, буржуйчики, их мать». «Старый перец, а туда же, хрен, с молоденькой». «В Москву бы их, к товарищу Дзержинскому». «Да ладно, Янек, приличные люди». «Такие-то приличные и разжигают». «Нас на убой, а сами в рестораны и театры». «С жиру бесятся, подлые твари».
Маня взяла пана Кароля за руку – не дергайся, не реагируй. Видели и не такое в Ростове, ты же помнишь, папа. Ничего не попишешь, психология толпы. Профессор улыбнулся, что-то прошептал ей на ухо, и Маня, к удивлению трудящихся, расхохоталась. Не обращая внимания на надписи на стенах: красною краской обычное «Руки прочь!» и чуть поодаль – «Ждем тебя, Ленин!»
«А буржуи эти говорят: мы все евреи. Представляешь?» «Да успокойся, Павлик, я и правда еврей». «А я, брат, понимаешь, нет. А они, мать, говорят, мы все евреи». «Павел!» «Нет, ты послушай: какой я, мать, еврей? Вот ты еврей, у тебя всё еврейское, по носу видно за версту, а у меня? Что у меня, мать, еврейского?»
Несмотря на озноб, Мане и профессору