День между пятницей и воскресеньем. Ирина Лейк
креста до темноты и рассказывал маме все-все-все. А потом уходил. Работать, учиться, угождать бабке. Ему казалось, мама его об этом просила. Потерпеть. Она же сама всегда терпела.
И он терпел. Ходил в школу и хватался за любую работу: разгружал комбикорм, помогал залетным строителям, которые наезжали в поселок на подработки, колол дрова, чинил тачки и ведра, прилаживал новые ручки к помятым алюминиевым бидонам и колеса к старым велосипедам. Правда, за дрова и починку денег не брал, это было по-соседски. За это его угощали пирожками с пасленом или давали кусочек сала.
Вентилятор бабке, как оказалось, он все-таки купил.
Он начал копить на ботинки, потому что старые брезентовые сандалии за лето совсем истаскались и были давным-давно малы, а в сентябре надо было идти в школу. В школу нельзя было прийти в ошметках от бывших сандалий. Он копил на ботинки, но бабка с каждым днем лютовала все больше, отвешивала оплеуху за оплеухой и дошла совсем уж до крайности: мало того что почти не давала ему спать своим нытьем, проклятьями и капризами, теперь она стала прятать от него еду. Несколько раз он заходил на кухню, когда она жадно чавкала, орудуя ложкой в кастрюльке с холодным борщом, – тогда она прищуривала глаз и орала: «Кто как потопает, тот так и полопает», – хотя сама топала исключительно в пределах своей комнаты и не дальше облупленных крашеных лавочек во дворе. Он по-прежнему отдавал ей почти все, что зарабатывал, но стал припрятывать кое-какие деньги в жестяной банке в дыре в дощатой стене под тряпичным истертым ковром. Он все рассчитал: как раз к сентябрю ему должно было хватить на ботинки. На самые простые, черные, дерматиновые, но для него они были чем-то из другой жизни, они были для него надеждой на эту самую другую жизнь – ведь она должна была где-то быть. Ведь не могло же везде и всегда на земле быть только вот так. Он работал без устали все лето, а бабка без устали ругала его, ругала маму, ругала весь свет и больше всего – жару. От жары и духоты ей делалось хуже всего, говорила она, обмахивалась тряпкой, усевшись на табуретку посреди кухни, и шумно вздыхала, повторяя: «Ох, пекло, ох, жарюка, ненавижу, ох, чтоб тебя».
В тот вечер он пришел домой уставший и измотанный. Он уговорил, умолил взять его на стройку нового поселкового клуба, на самую черную работу, и работал там наравне со взрослыми, весь день таскал цемент и раствор, до крови стер ноги и руки, пот застилал глаза, а солнце так жарило весь день, что у него шумело в ушах и страшно болела голова. Денег дали в два раза меньше, чем обещали, да еще наругали за лопнувшее старое ведро, хотели оштрафовать. Он хотел просто прийти домой и просто попить воды, холодной воды из алюминиевой кружки. Шел и мечтал об этой помятой старой кружке, и чтобы от ледяной воды заломило зубы.
На кухне что-то жужжало. Он решил, ему кажется. Стащил сандалии, морщась от боли, отодвинул занавеску из старой простыни, которая должна была преграждать путь к еде вездесущим мухам, и остолбенел: на табуретке восседала бабка, а прямо перед