Елизаров ковчег (сборник). Ирина Муравьева
конечно, – скороговоркой выдохнул Филемон. – Меня всю жизнь никто не жалел. Все для других. Все для вас. Теперь имею право на отдых. Она меня, может, зарезать хочет. Кто знает, что больному человеку в голову придет?
– Да какое зарезать! – зашаталась Татьяна. – Ее пальцем тронешь, она падает!
– Именно, именно, – прошамкал Филемон и жарко задышал ей в лицо зеленым луком. – Мне сон был. Именно что зарезать. Чужая душа – потемки. Беда. Отвезите меня в город.
– Оставь меня! Что ты меня будишь посреди ночи! – Татьяна захлопнула дверь перед его носом.
Зять приподнялся с подушек. Длинная прядь свисала с лысой головы:
– Это же не дом, а сумасшедший дом, если разобраться! И если вы думаете, что я при своей нагрузке могу тянуть еще и это… Очень сожалею, но вынужден поправить…
…Она слышала, как они возятся где-то, ходят по лестнице, шепчутся. Очень хорошо. Теперь они будут ее бояться. А то что же это такое: все спихнули на одного человека. И воду носи, и детей воспитывай, вечером в Большом театре надо быть. Сам товарищ Сталин придет. В царской ложе все и рассядутся. У Филемона, как назло, выскочил ячмень. Прямо перед балетом. Он даже зарычал от злости. «Ваня, – говорю, – Ваня! Это же не преступление! У всякого может случиться!» Он чуть не с кулаками: «Понимаешь свиную пятницу! Товарищу Сталину на глаза с таким рылом показаться!» Ячмень смазали яичным белком, припудрили немного, чтобы не так заметно. Все равно глаз – как машинная фара. Она не любила украшений. Но Филемон велел надеть ожерелье. Она согласилась. Пусть так, как он хочет. Платье малиновое, ожерелье белое. Откуда он его принес? Не сказал. Ожерелье странно пахло. То ли телом чужим, то ли каким-то деревом. «Почему у тебя-то усы? – вдруг разозлился Филемон. – Ты кто: мужик или баба?» Она посмотрела в зеркало: действительно – усы. Вот здесь две волосинки и здесь одна. Как же это они выросли? Она и не заметила. Выдрала щипчиками. Когда товарищ Сталин вошел в ложу, они все встали. У Филемона глаз с припудренным ячменем налился слезами, подбородок задрожал. Вот ведь как мужчины умеют чувствовать. Разве по нему скажешь? Отец-то заботливый, и муж… Мало сказать «заботливый», сюсюкать не любит, а все в дом, все в семью, ни на одну женщину никогда и не посмотрел…
«Ты меня завтра ночевать не жди, – сказал Филемон. – Мне надо по лагерям проехать. Ревизия. Нелады там, я слышал. Порядка нет». Уехал. В доме хорошо, чисто, виноградным вином пахнет, хлебом. Ночью духота. Она все с себя сбросила, даже простыню. Спокойно, привольно. Никто пальцами по ней не шарит, никто не храпит в шею. Он вернулся через три дня веселый. Лицо, правда, усталое, помятое. Пообедал и завалился спать. До нее даже не дотронулся. На следующий день опять как сквозь землю провалился. И через день то же самое. Возвращался помятый, веселый, свирепый. На нее, на детей – ноль внимания. Стала стирать ему рубашку – вся в женских волосах. Светлые, как паутинки. Она ничего не сказала, сделала вид, что так и надо. Мужчина. Они все такие. Этот-то хоть первый раз сорвался. А то все работа, все семья. Пусть покуражится.