Всё началось с грифона. Кияш Монсеф
так было с того самого дня, как ее не стало. Кажется, это происходило всегда. Ему, как правило, удавалось сдерживаться, но иногда что-то вырывалось наружу.
В такие моменты папин голос слегка менялся, и я чувствовала, как у меня в груди что-то сжимается. Словно я оказалась там, где мне быть не следовало, подслушивая неприятный разговор двух взрослых, но в то же время уйти не могла. Мне будто не оставляли выбора. И это всегда выводило меня из себя.
– Моя культура – вафли, – буркнула я. – Поджаренные, а не холодные. А это, – я кивнула на его завтрак, – не более чем пародия на твою культуру, Джим.
В такие моменты папа не то чтобы злился – он не терял самообладания, не начинал кричать. Вместо этого тон его становился резким, холодным и бесстрастным, словно кончик иглы для подкожных инъекций, прокалывающей кожу в поисках вены. Мне было больно, и в то же время хотелось пожалеть его. В такие моменты я видела отца насквозь и еще отчетливее понимала, насколько он на самом деле сломлен.
– Ради наших чувств, Маржан, мир не замирает на месте, – произнес он.
Его английский был бы безупречен, если бы не акцент, из-за которого гласная «у» в слове «чувств» звучала дольше и протяжнее, а буква «р» в слове «мир» не была такой звучной.
– Мир ничего тебе не должен. И меньше всего – объяснений.
Договорив, он снова отпил кофе и не сказал больше ни слова. Я попробовала дожарить вафли и сожгла их. На вкус вышло ужасно, и я весь день злилась.
После школы я раздраженно покрутила педали велосипеда в сторону клиники. Я всегда бывала там после уроков, независимо от настроения, – даже злясь на отца, я все равно любила проводить время с животными. Зайдя внутрь, я увидела, что вестибюль был полон людей, смотровые пустовали, а процедурный кабинет погрузился в хаос бурной деятельности.
– Немецкий боксер наелся крысиного яда, – сообщила одна из фельдшеров, проходя мимо меня со стопкой только что продезинфицированных полотенец.
Я заперлась в пустующем отцовском кабинете и начала делать домашнее задание. Через некоторое время туда вошел одетый в белый халат папа. Его волосы растрепались чуть сильнее обычного, сам он выглядел немного более измученным, чем всегда.
– Пошли со мной, – произнес он.
Папа провел меня по коридору и остановился у дверей третьей смотровой.
– Открывай дверь медленно, – тихо сказал он. – И закрой ее за нами.
Свет внутри был тусклым, со смотрового стола донесся тяжелый вздох: «Уф». Мгновение спустя он повторился. На столе лежала сука немецкого боксера, глаза ее были полузакрыты, язык свисал изо рта. Она была подключена к капельнице.
Папа, стараясь не издавать ни звука, выдвинул стул и поставил его рядом со столом. Он осторожно присел и кивнул мне, чтобы я принесла еще один стул и присоединилась к нему.
– Она отравилась стрихнином, – прошептал папа, когда я села рядом с ним. Он бросил на меня взгляд, удостоверяясь, что я слушаю. – Мы вызвали у нее рвоту, дали ей активированный уголь и седативный