Обними меня. Хафиз Сайфуллаев
двора прикрывает орешник, для всего что под ним кажущийся небосводом. Редкие солнечные лучи, потревоженные легким касанием ветерка, размываются, потом с дрожью и волнением застывают в неверном покое.
Август. Я сижу в арыке голышом и жду, когда мама выйдет из летней пристройки. В руках у нее будет большой плетеный поднос с еще сырыми лепешками. Она будет печь хлеб. Тандыр, стоящий под навесом, чуть подрагивает от жара, что заперт в нем. Таинство огня и земли прикрыто невзрачным листом оцинкованной жести.
Сквозь мелкую рябь воды, обтекающей мое тело, я вижу и свой корешок, превратившийся в темное пятнышко. Потом из-под воды пытаюсь подкрасться ладонью к водомерке, снующей по поверхности. Еще ни разу не поймал, но раз за разом сжимаю руку в кулак и подношу к глазам, в надежде увидеть ее поближе. Сквозь воду разглядываю дно арыка, стелющуюся редкую траву, несомую невидимой силой, стайки песчинок, вдруг срывающиеся с места и быстрым веером ускользающие, исчезающие.
На гребне дувала горлица стыдливо отворачивается от уверенно наскакивающего на нее самца, распушившего на груди перья. Неведомо ему, что она ищет корм для двух неоперившихся, еще в зеленоватом пуху, птенцов. Хлопнув на прощание крыльями перед незадачливым ухажером, горлица, стремительно облетев топчан, устремляется прочь. Топчан крыт шифером, но потолок обит циновкой из камыша, и солнечный жар не может пробраться дальше, где на курпаче дремлет моя прабабушка. Лицо ее в покое. Глубокие морщины говорят о том, что уже долго она живет. Рядом на пестром, сложенном вчетверо дастархане, стоят большой красный термос, перевернутая вверх дном пиала и тарелка с куском обветренной, смуглой лепешки. У изголовья прабабушки, за топчаном, на веревке висит тугим козьим выменем полотняная наволочка с кислым молоком. Капли влаги просачиваются сквозь ткань и стекают к концу душистого конуса, чтобы сорваться доброй, полновесной каплей. Именно этот звук редкой капели и убаюкивает прабабушку.
Хлопает дверь. Это мама. Это мама. Мне хочется все время повторять эту фразу. Это мама. Она в ситцевом платье и в туго обтягивающем ее стан камзоле. Так никто ее и не смог отучить от этого камзола. И в холод, и в жару она в нем. Выросла в горном кишлаке с киргизами, оттуда и эта привычка. Мама идет к тандыру. Она быстро оглядывает двор и, встретившись со мной глазами, широко улыбается, окликает меня:
– Душа моя, ты не замерз?
Я тоже ей улыбаюсь. Мама начинает светиться. Тени вокруг нее пропадают. Она всегда начинает светиться, когда разговаривает со мной, а иногда и просто так, когда сидит и молчит, думает о чем-то, или быстрым, легким шагом пересекает двор. От нее идет видимый свет, с мелкой золотой пылью и искорками, которые не оставляют следа. О том, что мама умеет светиться знаем только мы, мама и я. Мы никому не говорим про это. Никто и не видит ее света. А мы молчим, не говорим.
Мама кладет поднос на стол у тандыра и сдергивает легкое покрывала с лепешек. В своей бледной, стыдливой наготе тесто чуть вздрагивает от неожиданности. Мама успокаивает их. Не словами, нет. Она разговаривает со всем беззвучно. Как-то так, что и я не слышу. Но я понимаю, что она разговаривает.