Мысли, полные ярости. Литература и кино. Петр Разумов
с Геварой в голове, какой голове – просто на майке) такой постинтеллигентский (будем считать, что это их отпрыски) чёс, перформанс с произнесением слов и демонстрацией своей инаковости. Причём это уже не борьба с попсой (тем же совком, унифицирующим всё и вся), а пародия на неё. Я бы предпочёл «Серёгу» этим золотым лягушатам, обсасывающим мысли как сладости, превратившим мир души в мир новогодних ёлок и первомайских демостраций, мир мещанский (отличающийся от Гришковца только обилием слов, не словарём – это уже о культуре). Сталинский ампир, не помнящий родства, не знающий законов красоты, соразмерности частей, квадрата и круга, первооснов цивилизации, не говоря: морали (нравственности как проблемы, требующей разрешения).
И Медведев единственный, который против. Буддийский вызов колесу возвращения, когда всё начинает прокручиваться (не открутить, не закрутить): взорвать танцпол!
Кажется, что я встаю в очередь и начинаю петь хоралы антипалачу, «в современной трагедии погибает хор», как замечает (какое глухое, но такое точное словцо – замечает) Скидан в статье, отмеченной премией (как пошло и как трагично, а значит – высоко), не имеющей денежного выражения.
Современный бунт оказывается зевсовым бунтом против Крона, против Отца, человека социализирующего, делающего из нас мужчину. Такая антикастрация, вернее – страх антикастрации, страх остаться полноценным, самцом, жителем планеты потребления, олимпа истеблишмента, звездой шоубизнеса. Кронос (хронос) пожирает, оставляя в живых. Бунт заключается в том, чтобы не быть рабом обстоятельств, не мерить сознание бытием (социальным бытием). И это сразу про две вещи, ключевые вещи. Это про эдипальное, про неполноценность (социальную неполноценнсть) русского человека (русского интеллигентного человека), явленную в «Вехах», продолжающих, в свою очередь, философию неполноты Чаадаева, и навсегда лигитимизирующих мазохиствующую аскезу и юродство Достоевского. И вторая вещь – это пустыня, даже нечто новое по отношению к разночинной религии сопротивления и социальной активности. Может быть, это наследие советской (совецкой, где совесть поженилась с совком) тихости, такой идеал смирения и неучастия (вернее – пассивного преображения, внутреннего, для внутреннего пользования), явленный миру в Лихачёве. Глупо (трудно) предполагать здесь ещё что-то, азийскую пустыню с чудесами поста и молитвы. Это просто неовизантийский дурной стиль Спаса на Крови, по хорошему поводу, но не по делу, не в масть. Такой преемственности быть не может, только патриот (т. е. фашист) может предполагать связь вневременную, внеформальную, без участия носителя традиции, какой бы то ни было рудиментарной культуры отречения – а прямо с неба, как русскому или еврейскому или хорошему человеку – пустыня.
Пожалуй, пора дать рабочее определение фашизма: это ненависть к другому за то, что он другой. В конечном счёте, любая социальная фобия грозит перерасти (важен только количественный компнент содержания, т. е. насколько сильно: мы легко миримся с бытовыми проявлениями) в тоталитарные формы физического и нравственного