Дао путника. Травелоги. Александр Генис
зыбким, но и бесспорным, как у вещего сновидения, которое сбылось, когда тот же Бродский нашел свою Европу в Европе. Ставшая последним домом поэта, Венеция всегда говорила с ним на особом европейском языке.
Подозреваю, что у каждого он свой. Для одних Европа рифмуется с Феллини, для других – с Ла Скала, для третьих – с фуа-гра.
Со мной Европа говорит языком архитектуры. Возможно потому, что я вырос в одном из ее старинных городов и еще в детстве научился его читать.
Я знаю эту Европу, потому что она если и не была, то стала моей. И на вопрос, где все-таки начинается Европа, у меня есть один ответ – во мне. Она как язык, который принадлежит всякому, кто его выучит. И, раз овладев Европой, вы уже никогда от нее не избавитесь – что бы ни думали дураки и власти.
Урок немецкого
Знакомство началось с порога, которым книге служит форзац. На черном развороте играл чужой праздник. Кокетливая дама машет с качелей ногой в белом чулке. Неизвестно кому учтиво кланяется статный кавалер. Бродячие музыканты в средневековых костюмах поют серенады под лютню. С неба в нас целится купидон, на тротуаре сидит торговка яблоками, обыватель с зонтиком под мышкой любуется луной, под фонарем спит пьяный. Сквозь цветущий сад просвечивает силуэт летнего дворца. Балюстрада выходит на бюргерскую улицу.
Пренебрегая всякой, а не только повествовательной, логикой, белый штрих с беглой уверенностью очерчивает пойманное внутренним взором. Экономный рисунок белилами дополняют несколько оранжевых пятен. Лучшее – окно едва намеченного дома. Таким оно бывает зимой в незнакомом городе, когда кажется, что только ты в нем чужой.
Боясь спугнуть тайну, я долго сидел над открытой книгой, твердо зная, что такого не может быть нигде, а главное – никогда. Поженив эпохи, как календарь – сезоны, художник изобразил роман с историей. Хотя стили безнадежно перемешались, а фигуры возникали урывками и невпопад, изображение обладало бесспорной – подсмотренной – реальностью. Воображению немало помогал черный фон. Белая бумага заменяет свет дня, черная – цвет ночи: тут можно что-нибудь увидеть только во сне.
Человек спящий, говорил философ, и человек бодрствующий – разные люди. И я не уверен, что они между собой знакомы. У того, что спит, слишком много преимуществ: он хоть что-то знает наверняка. Сон – отмычка гносеологии. А то наяву все – параноики.
– Жизнь моя, – причитаем мы вместе с поэтом, – иль ты приснилась мне?
Зато во сне никто не сомневается в подлинности происходящего. Удивить нас оно способно только поутру. Во сне, как в окопах, нет атеистов. Что покажут, в то и верим: сплю – значит, существую. И еще как! Сны не бывают скучными, если их не пересказывать. Но как раз от этого художника трудно удержать. Рано или поздно он норовит подменить портрет действительности ее дремой, как это случилось на черных форзацах, где романтическая Европа увидела себя во сне.
Книга