Лаковый «икарус». Владимир Шапко
щекой к теплым комочкам – вся земля стала в небе. И жук медленно переворачивал ее лапами… Сашка хотел крикнуть Кольку, но позвали в дом. Второй раз уже.
Удвинутые узким пустым столом к залезшему свету окна, Сашка и Колька ели хлеб, намазанный повидлом. Запивали молоком. Кружки были высокие. Как уши. Удерживали ручки их в кулачках.
С другого конца стола, подпершись ладонями, Антонина и Калерия любовались, сравнивали. Просвеченный Сашкин чуб стоял как лес. Колькина голова стриженая – была стесанной, пришибленной какой-то. «Зачем остригла-то?» – «Волос слабый… Вон он – родитель-то… Одно слово – Шумиха… Чего уж тут?..» – вздыхала тетя Каля.
Сашка смотрел на стену, на дядю Сашу, своего тезку и Колькиного отца. Даже на фотографии у него пробеливала лысина в размазавшихся кудрях. И гармошку виновато развернул на коленях… «На баб весь волос извел», – опять вздыхала тетя Каля. Сашка раскрыл рот – как это? Но мать сразу замяла все (умеет она это делать!), расспрашивая уже, когда приедет он, гость-то с Севера, ждут ли его тетя Каля и Колька. И тетя Каля сразу закричала, что на кой черт им сдался гость этот с Севера! Опять гармошки, сапожки, пляски его! Опять стыдобища на весь город!.. Да пошел он к черту! Да и не ждут они его вовсе. Колька, ведь верно – не ждем?
– Ждем… – виновато взглянул на отца на стенке Колька. Продолжил жевать. Тетя Каля накинулась на Кольку.
– А чиво-о-о? – сразу загундел тот. – Сама говорила-а.
Может Колька реветь. Мастер. Проревелся. Будто малёк в слёзках – сидит-вздыхает. Прямо жалко смотреть. Тетя Каля его фартуком. Как ляльку. Сморкнулся с облегчением. И дальше жует, точно и не было ничего. Может. Чего говорить.
А тетя Каля, опять подпершись ладошками, говорила уже нараспев:
– Эх, Тонька, дуры мы с тобой, дуры несчастные. Где только таких гостей-кобелей откопали, прости господи! Один – на Севере, другой – в соседнем городе…
Сашка видел, как мать сразу нахмурилась. Стала торопить его, чтоб поставил он, наконец, кружку. Хватит дуть! хватит! Домой пошли!..
Чубы Сашки и Константина Ивановича были одинаковыми – густо свитыми. Только отца чуб стоял, белым костром бил, чуб Сашки – стремился вперед, как навес, как крыша сарайки. Когда Калерия видела эти чубы вместе – шли ли те чубы мимо ее дома на рыбалку, ходили ли по ее огороду – говорила покорно, соглашаясь с Судьбой: «Чего уж… Одна порода… Пермяки…»
Антонина останавливала колоб теста на омучнённой доске. Ждала. «Почему пермяки?»
– Да пермяк он! Пермяк! – нисколько не смущаясь, что Константин Иванович услышит, кричала Калерия. (У Калерии, когда ехала на целину, в Перми сперли чемодан.) – Неужто не видно? А?..
Антонина подходила, закрывала окошко.
Пельменное тесто попискивало, было готово, но Антонина мяла, мяла его, отмахивая лезущую прядь со лба оголенной сильной рукой. Окидывала мукой колоб. Мяла. Отвернув лицо от сестры…
– Ну ладно уж, Тонька, ладно тебе… – винилась Калерия. Поглядывала