Молодая луна. Юрий Убогий
и время свободное потом: побазлать (поболтать), в шашки-шахматы сыграть, подремать даже.
В первый раз, попав в команду «бегунов», я прибежал в числе первых, а потом стал постоянно почти гонки эти выигрывать. Приятно было и пробежаться с ветерком, и цеховым своим знакомцам удружить.
А еда была – лучше быть не может, да и не было потом, пожалуй, за целую жизнь. Все же остальное: духота, запах густейший, чадный, затоптанный кафель под ногами – не только не тяготило, но приятным казалось, как некая обязательная добавка к еде. Соус такой.
Была столовая и рядом с нашим домом, полуподвал такой мрачнейший. Но и туда было приятно заходить, и стоять в очереди, и удивляться высокому тощему серолицему повару, раздающему блюда: столько шамовки кругом, а он тощий. Да еще ведь посылки с едой из Тима, несомненно, были, но их как-то я не помню. Вот из студенчества они помнятся так, словно последнюю получил вчера…
Молодой тот голод воспринимался шире, объемнее голода телесного, желудочного, душу захватывая, сливаясь с ней. Она, душа, видать, и голодала по жизни иной…
Генка, мой друг с детского еще сада и потом сорок целых лет, был человек удивительный. Никогда я не слышал от него осуждения или отрицательной оценки кого-нибудь. Предел, на котором он останавливался, были слова: да ну его! И все, и точка. Вот истинно христианская черта, хотя он, конечно, в Бога не верил.
Работал Генка только в первую смену, и поэтому мы «совпадали» на одну неделю из трех. Учился ремеслу в другом цеху на слесаря, про учителя своего отзывался одобрительно и дедом его называл. Раз только пожаловался на то, что тот рукавицы у него отнял.
А делал Генка все одно и то же, как ни спросишь: станину шабрил, до максимально возможной плоскостной ровности ее доводил, снимая лишнее с металла чем-то вроде особой стамески – шабром. Это у нас даже привилось на какое-то время. Говорили о каком-нибудь надоевшем однообразном занятии: кончай шабрить!
Как же тяжко было уходить на работу в ночь, одеваться, поглядывая на лежащего в кровати Генку. А он глаза при этом отводил: неловко, наверное, было оттого, что остается дома, в кайфе. Но, как ни мучила меня трехсменка, мысль перейти на другую, односменную работу мне и в голову не приходила. Уверен был почему-то: куда поставили, там и стой. От общей атмосферы тогдашней такая уверенность исходила. Атмосферы не свободы выбора, а долга. Да и в слесаря никак не хотелось, что-то в этой профессии чудилось очень уж обычное, бытовое. То ли дело станок-станочек…
Наступил и экзамен на разряд, в кабинете начальника цеха, закутке таком застекленном. И комиссия была: начальник цеха, мастер, нормировщик и еще кто-то, мне неведомый. Экзаменующихся двое – я и Сашка, так, кажется: паренек сельского вида, рыже-конопатый. Ну и учителя: мой, Николай, а Сашкин – Карасев. Карась, конечно, по прозвищу. Этого Карасева я с самого начала работы приметил, не типичный